Ортопедического института. Игнатий Тихонович Лапкин, сторож, человек солидный, даже у одной предсказательницы, а именно Дуси Тамбовской, женщины, как говорят, острого и насмешливого ума, всегда в черном платье из коленкора, и зимой и летом босой, — у нее спрашивал, не ужаснется ли дворянская барышня, когда, к примеру, придется ей вставлять клистир, сами знаете куда, какому-нибудь только вчера на улице подобранному мужичку. Или в ванной драить какого-нибудь не только грязненького, но еще обовшивевшего. Или ночь напролет, не сомкнувши очей, бегать от одного к другому: кого повернуть со спины на бок или с правого бока на левый, кому подать пить, а кого, прощения просим, обмыть после нежданно-негаданно случившейся прямо на постели большой нужды.
Не ужаснется ли? Не убежит от грязной работы в барский свой, на Маросейке, дом? Дуся поджимала тонкие, в ниточку, губы, глядела на вопрошателя цепкими мутно-зелеными глазками и велела ему слушать и мотать на ус. (Игнатий Тихонович, кстати, брился и усов не носил.) «Меня слушай, птицу небесную, голубицу Иорданскую, — так передавал Лапкин ее слова. — Воды льются всюду, но не равны все сосуды. Могий вместить — вместит; а не могий — треснет. Я девица, мужа не знавшая, и она такова же. Любовь есть, любить некого. Будет любить, будет служить. Дай водочки». Все, ею реченное, Игнатий Тихонович запомнил, просьбе же несказанно поразился. «Да разве тебе, матушка, можно пить водку?» — он спросил. И услышал в ответ и еще более поразился: «Водку-то? А водку можно, поелику мы люди такие, что водку просим, а воду пьем, воды просим — водку пьем». У Игнатия Тихоновича голова кругом пошла. Дал он Дусе на водку или не дал — о том умолчал. Предсказание же ее в больницу принес, после чего все ждали: вместит барышня или не вместит? Будет любить и служить или не будет? Треснет в конце концов или не треснет? Год миновал, а она все такая же радостная, все делает, моет, убирает, ухаживает и в короткие минуты отдыха, за чаем (выучившись, между прочим, пить чаек из блюдца и не внакладку, а с крошечным кусочком сахара вприкуску), говорит, что никогда бы она своего Отчества, Россию то есть, не узнала и не полюбила горькой и крепкой любовью, если бы не ее служба в Полицейской больнице. «Для нас — служба, — отвечала ей Настасья Лукинична, сиделка, — а для вас, барышня, — послушание».
Словом, она напоила Лукьянова, приподняв ему голову и ни капли не пролив ни на его бороду, ни на одеяло.
— У вас, Елизавета Васильевна, — залюбовался ею Гааз, — руки ангела.
Она вспыхнула — и под белым платком прелестным стало ее лицо с глазами цвета летнего вечернего неба, пряменьким носиком и легкой россыпью веснушек на щеках. Молодой доктор помрачнел. С месяц тому назад объяснился ей в чувствах, однако странный получил ответ. «Славный вы человек, Василий Филиппович, — сказала она, — и доктор хороший, и больных любите, и жертвуете на них из скромных своих достатков, но я с некоторых пор не имею над собой власти». И все. И думай что хочешь. Кому она слово дала? На кого будет глядеть милым взором? Кто обретет это сокровище доброты? А предсказательница Дуся, чтобы пусто ей было: любовь есть, а любить некого. В каком смысле прикажете понимать? Нет вокруг достойных? Собакинский горько усмехнулся.
Лукьянов Петр тем временем на носилках уплыл в клистирную, а оба доктора по лестнице с гулкими железными ступенями стали спускаться на первый этаж, где раздавались и уже достигали их слуха душераздирающие вопли. Кричала женщина, гувернантка-француженка, тронувшаяся умом после предъявленного ей хозяевами несправедливого обвинения в краже какой-то золотой безделушки и временами впадавшая в исступление. Кричала на родном своем языке, а понимали ее в Полицейской больнице лишь Федор Петрович, Елизавета Васильевна и с пятое на десятое молодой доктор Собакинский. «Je deposerai la plainte au Dieu! Mon Dieu! Tu vois ces gens minimes qui ont offense je le soupcon terrible! Expedie-les а l’enfer! Immediatement! A-a-a… Tu ne veux pas?! Toi avec eux de concert?! Je maudis! De tous! De toi! Le vieillard piteux!»[7] Сказать по чести, страшное и глубоко прискорбное зрелище представляла собой она — длинные, нечесаные волосы с сильной проседью, превращавшие некогда миловидную женщину в старую злобную ведьму, серая пена в углах рта, привязанные к спинке кровати руки и крепко стянутые грубой веревкой ноги. Она билась, выгибаясь всем телом, и то поднимала голову, то с силой опускала ее на подушку. Василий Филиппович непроизвольно отвел глаза, а Гааз присел на край кровати и положил ладонь на лоб несчастной безумицы. Она, похоже, не обратила на него никакого внимания.
— La mademoiselle Zhozefina, — тихо окликнул он ее. — Cela moi, votre ami.[8]
Она пристально вгляделась в него тоскливым, жалобным взором и вдруг зарыдала.
— Eh bien, eh bien, — теперь он ласково гладил ее по голове, — se calmez… Je vous Promets, plus jamais rien de mauvais ne vous arrivera[9].
Лицо Жозефины прояснялось, светлело, молодело, и доктор Собакинский дивился этому чуду отступления тьмы, возвращения разума и возрождения человека.
— Que c’etait avec moi? — лепетала теперь француженка. — Mes mains, sur, Mon Dieu… Ms’e Gaaz, soyez charitables, je suis malheureuse ainsi…[10]
Ни слова не говоря, Гааз принялся развязывать ей руки.
— Федор Петрович, — взволновался молодой доктор, — а вдруг?! Снова, не приведи Бог, накатит, и что случится!
— Удивительна, — как бы про себя рассуждал Гааз, освобождая правую руку Жозефины и приступая к левой, — гибкость русского языка. Накатит… Именно накатит. И чем остановить? Как? Но что же вы, Василий Филиппович? Развяжите ей ноги! В самом деле, — продолжал он, — чем можно вылечить искалеченную душу?
— О comme je vous suis reconnaissante! — говорила Жозефина, освобожденной рукой крепко сжимая руку Федора Петровича. — Vous mon pиre… Mon sauveur![11]
— Encore un peu patience, la mademoiselle[12], — попросил ее Гааз. — Прижиганиями? Ледяной водой? Физическими упражнениями? Вероятно. Однако послушайте… Ведь вы намерены практиковаться в психиатрии?
Собакинский кивнул.
— Тогда запомните, мой друг. Когда унижено достоинство, — чуть сдвинув брови, отчего его лицо приобрело какое-то задумчивое, печальное и страдающее выражение, а на высоком лбу пролегла складка, произнес Гааз, — оскорблено чувство, растоптано доверие — какое прижигание разгонит окутавший душу мрак? Какая вода вернет сознанию ясность? Какие упражнения вернут радость жизни? — Он помолчал. — Есть одно и самое верное средство — любовь. Любовь, — подтверждая, дважды кивнул Федор Петрович, — милосердие, терпение… Это наибольшая драгоценность из тех, какие человек может предложить человеку. Voici etbien, en lavant la chere, — с нежностью в голосе промолвил он. — Maintenant la salle de bain chaude, le the avec les herbes un long sommeil profond. Et tout cela que vous faut aujourd’hui[13].
Заглянули в аптеку. Там бледным, синеватым пламенем горела спиртовка, покачивались весы, а в медной, до блеска вычищенной ступе щупленький, в круглых очках человек черным пестиком толок высушенные корешки.
— Мое почтение, господа, — не повернув головы, пробурчал он. — Под солнцем Московии, куда нелегкая занесла моего прадеда, ничего нового. Ничего нового и в больнице, нареченной в народе вашим, Федор Петрович, честным немецким именем.
Он осторожно поставил на весы гирьку. Чашечки качнулись. Тогда он почерпнул мерной ложкой только что истолченный в ступе порошок, нагрузил им левую чашечку и, добившись равновесия, удовлетворенно кивнул.
— Это, изволите знать, — с некоторым высокомерием пояснил он, — сельдерей, хвощ, валериана… и корешок цикория вдобавок… Ну-с, Федор Петрович, коли удостоили чести и пожаловали, примите доклад… Как вы нас учили, на вопросы отвечаем чистосердечно. Больной спрашивает: я помру? И мы, положа руку на сердце: да, голубчик, помрешь. Далее. Что обещаем — то исполняем. Труд ваш под названием «Азбука христианского благонравия» читаем с утра до ночи и с благоговением. И посему, когда видим ближнего нашего в образе, прямо скажем, премерзком, то бишь не только больным, но и вонючим и грязным, мы первым делом кидаемся ему на шею, целуем, обнимаем и плачем от любви к нему — в точности как Рагуил, увидевший прежде неизвестного ему Товия, о чем вы, назидая нас, и пишете. Горячие напитки не пьем.