курящуюся синеватым дымком сигарку и быстро взбежал на крыльцо конторы пересыльного замка. Федор же Петрович в сопровождении дежурного фельдфебеля отправился по камерам.

— Вы бы, Федор Петрович, — доверительно шепнул старый служака, сильно припадающий на правую ногу, — в пятую бы, может, не того… Поостереглись бы… Там Андрюха Ковалев, убивец, отчаянный малый. Сокамерника, ей-богу, вчерась чуть не задавил.

Гааз покачал головой.

— Есть люди с большим ожесточением в сердце. Но ведь не родились они такими, правда?

— А то Бог знает, кого каким родить, — решительно и быстро, как о думанном-передуманном, ответил фельдфебель. — Бывает, совсем еще махонький, от горшка два вершка, а видать, что звереныш.

С порога тяжелой, душной волной накатил тюремный воздух. О, какой тоской сжалось сердце! Словно на воле ты был случайным, недолгим гостем и лишь по счастливому стечению обстоятельств мог идти, куда вздумается, видеться, с кем душа пожелает, свободным человеком бродить по улицам большого города или проживать в деревенском уединении. Все кончилось. Вот теперь твой дом: решетки на окнах, накрытая деревянной крышкой параша в углу, нары в два яруса, тюфяк и тощая подушка. А то, что осталось за спиной, — сон мимолетный, не более. Ноги вдруг ослабели, и, прислонясь к стене, Гааз остановился в коридоре. Пот оросил лицо, и какая-то тихая, далекая, почти незаметная боль подступила к сердцу. Никогда прежде с ним не бывало, разве, может быть, несколько лет назад, в дни последнего нашествия на Москву холеры, когда приходилось двое, а то и трое суток подряд не смыкать глаз, спешить от одной больницы к другой, разумным словом успокаивать собиравшийся на площадях и гудевший растревоженным ульем народ, — тогда, помнится, в совершенном изнеможении он упал в Екатерининской больнице на узкий и короткий диванчик и едва смог вымолвить, чтобы его не будили три часа. Что ж, и поднялся ровно три часа спустя, будто над ним прокуковала кукушка, бодрым, с ясной головой, готовым трудиться еще сутки напролет, и первое, что сделал, — лег в ванну, в которой только что мыли холерного больного. «Холера незаразительна через прикосновения!» — наставлял он своих оторопевших коллег и плескал на себя воду, по их мнению, кишевшую микробами. Обтерся и был совершенно здоров. Отличное доказательство. Lehre ist viel, das Leben mehr[18]. Он глубоко вздохнул, достал платок, вытер лоб, щеки и повлажневшие глаза. Имя болезни — старость. Senectus insanabilis morbus est[19]. Увы. Как ни велики достижения медицины, а все же приходится склонить голову и сказать самому себе: смирись, человек, перед волею Пославшего тебя в эту жизнь. Было утро, был день, настал вечер, за которым следует ночь. Время седеет.

Тем временем фельдфебель гремел ключом в замке. Пронзительно скрипела дверь. Федор Петрович вошел в камеру, опустился на лавку.

— А ты, голубчик, — устало сказал он фельдфебелю, — подожди меня там… в коридоре…

— Дак, Федор Петрович, — горячо зашептал старый воин, кивая на вставших подле Гааза пересыльных, из которых один, ей-богу, был страшней другого: головы почти у всех наполовину обритые, рожи клейменые, и хоть ноги в оковах, руки-то, руки у них свободны! А этими своими ручищами они задавят — глазом не моргнешь. Ему ли не знать. — Береженого, чай, и Бог бережет.

— Иди, иди, — повторил Гааз. — У нас будет совсем недолгая беседа. — И, дождавшись, когда фельдфебель закроет за собой дверь, спросил: — Все ли здоровы?

Как всегда, сначала угрюмо молчали, глядели мрачно и, переступая с ноги на ногу, тихо бряцали кандалами. Из угла доносилось чье-то тяжелое дыхание. Затем от окна кто-то выпалил злой скороговоркой, что чего-де попусту молоть языком, здоровы, нет, все равно в руднике махать кайлом. А там, известно, до смертинки — три пердинки. Ему тотчас велели заткнуть бутылку[20] и дурной башкой помыслить, кому он этакие слова говорит. Это Федор Петрович, дохтур, ты понял? Ну дохтур, и што? Сутулый мужик, растолкав всех, оказался прямо перед Гаазом.

— Дохтур? А ты мне вот это, — ткнул он себя пальцем в клейменное тремя страшными буквами лицо, — изведи! Ни за што они меня обрили и клеймом морду жгли! Ни за што! Купца тово я даже как звать не слыхал, не то штоб ево убивать! А они — ты с ним-де пил, ты и порешил! Хде, говорят, ево деньги, что он в тот день за свой товар выручил? А я знаю, куды он их дел? С девками, может, промотал. Он в трактир явился уже лыка совсем не вязал, а я виноватый?

— И ты, значит, ни в чем не виноват? — страдальчески наморщив лоб, тихим голосом спросил Гааз. — Ну совсем ни в чем? Ничего за тобой дурного? — Он говорил и пристально, не отрываясь, смотрел в коричневые, с красноватым отливом глаза, отвечавшие ему яростным взглядом. — Голубчик! — воскликнул Федор Петрович. — Я тебе поверить готов… Но от себя утаишь, от меня скроешь, но Бог все видит и знает… Он даже мысль твою знает — и даже ранее того, как она тебе явилась! Вот ты сейчас обо мне подумал, зачем это я пришел. Глупый старик, ты решил, ничего он не понимает. А не подумал, что, может быть, это Бог меня к тебе привел, чтобы ты вспомнил…

— Чево надо, помню, а чево не надо — забыл.

Федор Петрович горестно кивнул.

— Не один ты такой. У нас у всех есть грех помнить о себе только хорошее, а наше плохое из головы, из сердца прочь. Тебя как зовут?

— Поп Николаем окрестил. А народ Шкворнем.

— Ты, Федор Петрович, — молвил кто-то, — на его, на Шкворня, не серчай. Халда[21] он, как был, так и есть.

— Я те дам — халда! — тут же вспыхнул и налился злобой Шкворень. — Щетинку сучить[22] желаешь?

— А ну, — тихо и властно промолвил стоявший с ним рядом пожилой, со сломанным носом и клейменный еще по-старому, тоже тремя буквами, но другими: «ВОР». — Будет скипидариться[23]. Дохтура слушайте.

— Ты вот что… Николай… — Гааз тяжело поднялся и положил ему руки на плечи. — Ты главное вспомни. Вспомни, Чей ты сын… Кто тебя в эту жизнь призвал и Кто с тебя за все спросит… Когда ты отсюда в другую жизнь навсегда уйдешь.

— Э-э… — презрительно протянул Николай по прозвищу Шкворень и повел плечами, сбрасывая с себя руки Федора Петровича. — Эт-ти песни мы слыхивали. Дохтур, а вроде поп. Ты давай про свое… Про здоровье спрашивай. Здоровье! Н-ну, — он с усмешкой покрутил головой, — дохтур!

— Голубчик! — только и мог умоляюще воскликнуть Федор Петрович. — Христос за тебя жизнь отдал… и сейчас, в эту самую минуту идет на крест за тебя… за всех, кто здесь, в этой тюрьме, кто в Бутырском замке, кому назначено по этапу в Сибирь… Для чего Христос пришел в мир? Для чего принял крестную муку? Для чего пролил Свою кровь? Да для того, чтобы грешников спасти! Тебя. Меня. Всех! — воскликнул он с просиявшим лицом.

Но Шкворень уже лез на верхние нары, смеясь и повторяя:

— Дохтур! Ну дохтур!

Федор Петрович глядел на него взором отца, опечаленного дерзостью сына. Но его уже звали к лежащему в углу шкилету, то бишь больному, толкуя вдобавок, что ему на этап, будто в могилу. Непременно погаснет[24]. Гааз присел с ним рядом, пощупал лоб, посчитал пульс и помял тощий живот, с особой тщательностью прощупывая правое подреберье. Что сказать? Пульс нехорош, печень выпирает, жар и дыхание хриплое. Шкилет открыл глаза, облизал пересохшие губы и попросил пить. Из-за спины доктора чья-то рука тотчас протянула ему кружку, он принял ее и, стуча зубами и проливая воду на грудь, осушил до дна.

— Тошно, — едва вымолвил он.

— Сегодня же, — пообещал Гааз, — будешь в больнице.

Тут, вынырнув из-за спин сокамерников, предстал перед ним разбитной малый с плутоватым взором и усмешечкой на губах.

— Неможиться чтой-то… Мне б тоже в больничку.

Федор Петрович сосчитал ему пульс, потрогал лоб, посмотрел глаза, оттянув нижние веки, и со вздохом покачал головой.

— Не дело говоришь, братец. Слава Богу, здоров.

Вы читаете Nimbus
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату