особенному приглашению для собеседования с городской интеллигенцией по вопросам веры и неверия. Чай разносили. На отдельном столике высились бутылки. Папа попросил к чаю рюмочку кагора, сынок же его, осмелев, хватил шустовского коньячка, после чего независимым взором обвел присутствующих. И Боже мой! Какое чудо узрел он, скромно сидящее в углу залы! С небесным взором, темной косой, через плечо переброшенной на грудь, и, главное, с тем трогательным и милым выражением нежного лица, которое вызвало в душе молодого человека непередаваемое смятение чувств, граничащее с безумным желанием подойти к ней и, как в омут головой, произнести всего три слова: «Я вас люблю». Признание, однако, было отсрочено, но зато возникла решимость нынче же вечером преподнести ангелу стихи.
Со ступенек бывшего особняка господина Козлова лениво поднялся часовой и винтовкой преградил дорогу о. Александру.
– Куда?
– Сюда, – ему в тон ответил о. Александр.
Часовой, курносый крепенький мужичок лет тридцати покачал белобрысой, коротко стриженой головой (фуражка заткнута была у него за пояс).
– Ты, поп, чего-то спутал. Здесь не церква.
– Мне к… – но как назвать злодея? Товарищем? Язык не повернется. Господином? Оскорбится и скажет, что господа в Черном море купаются. Гражданином? Именно. Я, гражданин России Боголюбов, желаю видеть по делу, не терпящему ни малейшего отлагательства, гражданина России Гусева, кроме псевдонима имеющего также натуральную фамилию Лейбзон. Не отказывая Лейбзону и евреям вообще быть полноправными гражданами моего Отечества, не могу не скорбеть о том, что гражданином России должен называть бессердечного убийцу, с сатанинским равнодушием воспринявшего гибель несчастного Михея и велевшего взять в заложники моего престарелого отца, протоиерея Иоанна. – …гражданину Гусеву, – твердо произнес о. Александр. – Срочно!
Сверху раздалось покашливание, а потом и тихий голос прозвучал:
– Петров! Пропусти…
Оба они – и о. Александр, и часовой Петров – подняли головы и увидели, что с кружевного балкончика смотрит на них Гусев-Лейбзон, вышедший, должно быть, подышать свежим вечерним воздухом.
– Есть, товарищ Гусев! – прокричал вслед покинувшему балкон командиру Петров, убрал с дороги о. Александра винтовку и подсказал: – Как на второй етаж взойдешь – дверь налево. Ступай.
«Прошу садиться», – движением рыжей головы указал Гусев-Лейбзон на стул возле стола, за которым он сам сидел в деревянном кресле с высокой резной спинкой, наверняка – как, собственно, и весь дом – брошенном спешно отбывшим в Париж господином Козловым.
Не странно ли, усаживаясь, подумал о. Александр, что этот рыжий человек с зелеными глазами в рыжих ресницах, с чуть вывернутой нижней пухлой губой (неоспоримым признаком грубой чувственности) в чужом доме ведет себя полноправным хозяином – вроде самого господина Козлова в тот памятный вечер, когда в зале на первом этаже, в углу, тихо и скромно сидел
Отец Александр, проклиная себя, принял предложенную злодеем папиросу. Табак, в самом деле, отменный. Несколько суховат от долгого заточения в шкафу, в котором господин Козлов хранил свои запасы. В подобных случаях книга по домоводству рекомендует чуть сбрызнуть водой, предварительно настоянной на черносливе и перепонках грецких орехов. С другой стороны, совместное курение имеет иногда то преимущество, что устанавливает подобие знакомства между совершенно разными людьми. Между Боголюбовым и Лейбзоном, к примеру, отчего первому возможно будет несколько легче обратиться ко второму с просьбой, ради которой, собственно, он и явился в дом господина Козлова.
Так же и разговор о стихах. Рыжий собеседник о. Александра признался в поэтических порывах, появление коих он отмечает в себе лет, наверное, с тринадцати – с периода активного полового созревания. Брожение крови – начало поэзии, не так ли? Отец Александр неопределенно пожал плечами. Береза, кстати, полнейшая ерунда, она, если желаете, чудовищная липа, результат натужной подгонки к слезам. Слез-берез. Все эти стократ воспетые русские березы не стоят одной хорошей папиросы. Как, впрочем, и все красоты среднерусской природы, по счастью, обреченной в связи с грядущим и беспощадным натиском городов. Есть, кстати, намерения соорудить в Сотникове большой лесоперерабатывающий завод и протянуть сюда железнодорожную ветку, что означает, в частности, конец здешней вековой дреме. Пора просыпаться, граждане! Гусев-Лейбзон откашлялся и сладко потянулся в деревянном кресле с высокой спинкой, в котором наверняка сиживал господин Козлов и, глядя из окна на крыши града Сотникова и проблескивающую вдали Покшу, курил прекрасный табак и размышлял о достойной партии для своей дочери, чей ангельский облик хранился в душе о. Александра, несмотря на многие годы его ничем не омраченной супружеской жизни. Березы, слезы – лирика, дорогой товарищ. Есть стихи иные.
Он лихорадочно схватил чистый лист бумаги, ручку, макнул перо в чернильницу (тоже, кстати, чугунную, тоже украшенную головой льва, правда, с отверстием в ней и откинутой сейчас крышечкой и несомненно составлявшую пару с пепельницей) и с видимым наслаждением начертал эти слова: «К стенке! Расстрелять!», поставив под ними замысловатую подпись, а также день, месяц и год. «А вверху фамилии впишет, – похолодел о. Александр. – Боголюбов Иван Маркович… Боголюбов Петр Иванович… И Боголюбов Александр Иванович… И вся поэзия».
– Ну, – покашливая и успокаиваясь, спросил Гусев, – как вам стишки?
– Жутковатые, – осторожно отозвался о. Александр. – И даже как-то странно…
Он замялся.
Со стороны автора последовало, во-первых, пожелание не робеть, высказанное самым благожелательным тоном, а, во-вторых, предложение выкурить еще одну папиросу из запасов бывшего домовладельца. Мимоходом сделано было замечание, что тщетны попытки господина Козлова укрыться от революции. Мы начали в России, завершим в Европе. Через год-два предлагаю прогулку по Елисейским полям.
Гусев-Лейбзон набросил на плечи черную кожаную куртку. Прохладно. Он подошел к окну и довольно