ему буквально следующее. Если, – расхаживая по кабинету, с длинными паузами говорил он, словно для того, чтобы о. Александр успел записать обращенный к о. Петру ультиматум, – завтра… до полудня… он… не явится… в Сотников… дабы… отдать себя… Советской власти… я… вынужден буду… прибегнуть… к чрезвычайным… мерам.
– Вы не посмеете! – о. Александр попытался подняться со стула, чтобы в лицо рыжему Люциферу со всей силой сказать, что казнить старца – бесчеловечно и что хруст сломанной жизни о. Иоанна вечным проклятьем станет для тех, кто его убьет. Но оказавшийся позади него Гусев положил руки ему на плечи, и он остался сидеть.
– Послушайте, – чуть ли не в ухо ему шептал Гусев-Лейбзон, – не городите ерунды. Что значит – не посмею? Надо будет, я и вас прикажу расстрелять, и жену вашу, и детей… Детей сколько?
Проглотив комок в горле, о. Александр выдавил:
– Трое… Три девочки.
– И чем вы тут по ночам занимаетесь? Нас у отца с матерью было семеро, а папашка мой был всего лишь мелкий торгаш. Но это так, к слову. Вы мне сейчас не нужны. Братец ваш мне нужен. Он в Москву ездил?
– И я ездил. В чем тут преступление?
– Вам, Александр… э-э… Иоаннович, на доброе здоровье. У вас там диспуты, христианский этот самый коммунизм, корабль Советской власти, на котором церковь намеревается плыть в будущее, и прочая, простите, дребедень. А вот Петр… э-э… Иоаннович, как мне только что сообщили из Москвы, убыл в Сотников, имея при себе доверенный ему лично Тихоном документ, с которым бы очень хотело познакомиться ге-пеу. – Убрав руки с плеч о. Александра, после чего тот с громадным облегчением перевел дух, Гусев обошел стол и снова сел в кресло с высокой спинкой.
Честно сказать, лениво говорил он, лично ему непонятен интерес товарищей с Лубянки к этому документу. Да мало ли что напишет больной и нравственно уничтоженный старик! Его согнули в бараний рог и заставили лизать сапоги у Советской власти. Ах, мое воспитание! Ах, мое окружение! Ах, простите! Всякое его слово отныне – слово мертвого человека. Но… Гусев со вкусом затянулся и, выпуская дым из ноздрей, посетовал:
– Начальство… Да вы курите, не стесняйтесь. Вообще-то среди православных попов, насколько мне известно, дымить не принято, но свободомыслящему человеку почему бы не позволить себе маленькое отступление от кем-то когда-то сделанных предписаний? От мизерных послаблений бывают иногда сладчайшие удовольствия, не так ли, Александр… э-э… Иоаннович? Или вы приняли непоколебимое решение именно сейчас, в эту самую минуту, раз и навсегда покончить с недостойной служителя алтаря слабостью? А-а… я, кажется, догадываюсь! Вы не желаете принимать папиросу из моих, обагренных кровью рук? Глупо. – Гусев пожал плечами.
Где вы видели бескровную революцию? Во Франции? Англии? Северо-Американских Соединенных Штатах? Чему вас учили в ваших семинариях? Он презрительно усмехнулся о. Александру в лицо и с вызовом назвал себя Соломономшой-хетом, резником, выдающейся личностью их местечка, обладавшим бородой до пупа и остро отточенным ножом, которым он ловко перерезал горлышко курам и точным ударом в яремную вену валил на землю тупых коров и жалко блеющих овец.
Не правда ли, есть нечто общее в еврейском резнике и красном комиссаре? Разве не сближает их небоязнь грязной работы? Разве не проливают они кровь ради блага людей? И разве могут ослабить их решимость такие затрудняющие созидание новой жизни чувства, как жалость, сострадание, любовь? Количество же оставленных ими позади себя трупов свидетельствует (как вы, должно быть, подумали) вовсе не о присущей им жестокости, а всего лишь о чрезвычайно добросовестном отношении к своему делу. «Глупая, пошлая и мелкая софистика», – готов был о. Александр отбрить рыжего умника, но во время прикусил себе язык.
– Вы папу, может, все-таки отпустите? – с безнадежным упорством повторил он.
Глаза Гусева вспыхнули злобой.
– А вы мне братца вашего дадите? – Он с силой ударил ладонью по столешнице. – Где он?! Куда ушел?! В Сангарский? Оттуда, правда, почти все монахи, как тараканы, уже разбежались, но кто-нибудь из близких у него мог там остаться? Мог?!
Зеленым огнем жег его взгляд о. Александра. Он растерялся. Ему на мгновение показалось, что этот человек не только наделен темной, злой, иссушающей силой, но еще и дарованной благосклонным к нему дьяволом способностью безошибочно читать в чужих душах. Но, в конце концов, если Петр был в Сангарском, у о. Гурия, то давным-давно оттуда ушел, и сейчас, наверное, где-нибудь возле Пензы, а может, двинул совсем в другую сторону. Куда ему Патриарх велел, туда и отправился.
– Отец Гурий еще в монастыре, должно быть. Он, как папа наш, и стар, и болен… – словно по чужому наущению, промолвил о. Александр, и тут же острая боль пронзила ему сердце. Зачем, ну зачем он сказал?!
– Гурий, значит? – хищно уставился на о. Александра Гусев. – Хорошо. Это мы, я думаю, сегодня же и проверим. Голиков!
Он крикнул – и на его зов тотчас распахнулась дверь, и на пороге появился рослый парень в перехваченной портупеей и туго подпоясанной гимнастерке, кавалерийских галифе и до блеска начищенных сапогах.
– Вот они у нас какие, в Красной Армии! – с отцовской гордостью указал на него Гусев, словно сам родил, выкормил, одел и обул бравого мoлодца. – Берешь с собой Смирнова, он местный, всех знает. И еще трех бойцов. Ваньку-китайца возьми, народ пугать. И дуй в Сангарский монастырь. Там старикашечка один, по имени Гурий, у него сегодня был поп, отсюда, из Сотникова, Боголюбов Петр… э-э… Иоаннович. Этого попа и мы ищем, и Москва депешу прислала: найти! У Гурия спросите: куда ушел? Или там же, в монастыре, в какую-нибудь щель заполз? И узнайте у старика: не оставил ли ему поп на хранение документик, который Лубянке приспичил, как честной девушке – брачное свидетельство. Расспроси. Одним грехом, скажи, на том свете меньше будет. – Голиков ухмыльнулся. – Все понял? Тогда действуй.
Отправив Голикова по следу о. Петра, он проницательным зеленым взглядом усмотрел печать уныния на лице Александра… э-э… Иоанновича и вполне по-дружески осведомился: уж не забрел ли ему в голову всякий, простите, вздор о необдуманно вырвавшемся слове или, чего доброго, даже и о предательстве? Пылкое религиозное воображение не побудило его поставить знак равенства между собой и мифическим Иудой, будто бы предавшим столь же мифического Христа? Бросьте. Ваш братец если у Гурия был, то давно сплыл. Молодец-Голиков, а в особенности китаец Ваня могут, правда, доставить старичку пару-другую неприятных минут – но ваша, Александр… э-э… Иоаннович, совесть в данном случае чиста, как слеза младенца. Монастырь мы в любом случае обшарили бы от подвалов до колоколен. Поэтому спите спокойно, и пусть вам приснится бородатый бог, в обнимку с дьяволом путешествующий на белом облаке и поплевывающий сверху на человеческий муравейник с его жалкими заботами. Еще одна длинная игла медленно вошла в сердце, и о. Александр едва сдержался, чтобы не вскрикнуть от боли. Он прикрыл глаза и потер грудь ладонью.
– Послушайте, – немеющими губами с усилием вымолвил он. – Отдайте отца. Ведь и Соломон-резник был человек не бездушный.
Гусев долго смеялся, потом кашлял, затем вытирал рот платком и, близко поднеся его к лампе, высматривал на нем капельки крови и, вероятно, не обнаружив их и повеселев, объявил, что Соломон был дурак. Он бы вам и папу, и маму, и эту… как ее… Лидию отдал и вообще из тюрьмы всех выпустил бы на волю. Птички, между тем, должны сидеть в клетках, имея при этом каждая определяющий ее судьбу приговор. Кому в качестве высшей воспитательной меры и в назидание другим придется отрубить головку; кого – упрятать под замок лет этак на пять, а может, и поболее; а третьих можно было бы и отпустить, но на определенных условиях. Советская власть готова пойти навстречу тем, кто, со своей стороны, и словом, и делом изъявит намерение с ней сотрудничать.
– До полудня завтрашнего дня ваш братец у меня – ваш папаша у вас. В противном случае, Александр… э-э… Иоаннович, вы как любящий сын будете сильно расстроены. Желаю здравствовать.
На улице, под ясным небом, уже потемневшим и осыпанным звездами, о. Александр остановился. Уже и дом его виден был с освещенными окнами, но он вдруг развернулся и быстро пошел в другую сторону.
7