Отец Петр зябко передернул плечами: холод давно уже проник ему под тулуп.
Спина заледенела.
Но еще с минуту, должно быть, стоял на крыльце, переминаясь с ноги на ногу.
Трудно было оторвать взгляд от рассыпанных по небесному бархату звезд. Он вздохнул глубоко и прерывисто. Прав Ты, Господи, говоривший во мне. Но кто может принять без ропота исполняющееся по суду Твоему страдание? Кто?!
Перемалывают жернова Твои Россию.
Хороша ли будет мука из нее для хлебов приношения?
Толкнув дверь, отец Петр переступил порог, сбросил тулуп и приложил ладони к печи, отогреваясь.
Тихо ступая, прошел он затем мимо спящей жены в горницу, в правом углу которой висел киот с иконами, а посередине стоял аналой.
Слабый огонек дрожал в лампаде, то вдруг вспыхивая и отражаясь в золотом нимбе Казанской, то почти угасая. От пола до потолка косо падала на стену длинная тень аналоя. В левом углу темнел, отливая зеленью широких листьев, фикус, взлелеянный еще покойницей-матушкой и за богатырский рост от Боголюбова-старшего, о. Иоанна, получивший прозвище «кедр ливанский». С безжалостной громкой уверенностью тикали ходики. За стеной, в соседней комнате хрипло дышал во сне о. Иоанн.
Перекрестившись, о. Петр взял с аналоя Евангелие и наугад открыл его. Лампада в этот миг вспыхнула ярко, и он успел прочесть:
Он постоял еще немного, вовлеченный в причудливую игру, которую темнота вела со светом и во время которой знакомая до малейшего пятнышка на обоях комната приобретала вдруг почти призрачные черты. Но тут какая-то иная жизнь пробудилась и заскрипела под циферблатом ходиков, и они с натугой пробили два раза. Отец Петр ужаснулся и отправился досыпать.
Уже в постели, прислушиваясь к сухому стуку часов и шепча: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного», он испытал вдруг чувство такого небывалого счастья, что, откинув одеяло, вскочил и, как царь Давид перед ковчегом, принялся прыгать и бить в ладоши. Смешон я, должно быть со стороны, подумал он и оглянулся на жену. Но в отличие от надменной Мелхолы голубка его ликовала вместе с ним и говорила: «Петенька… милый мой… послал наконец-то нам Господь!» Послал, послал! Сыночек мой ненаглядный, зернышко мое, долгожданный ты мой! Да будет милость Господа нашего с тобой во все дни жизни твоей. Да не отступишь ты от путей Его. Да будешь утешением старости родителей твоих. Так со слезами восторга и умиления шептал о. Петр и тянулся к жене, желая обнять и ее, и вымоленное, милое их дитя, их сокровище бесценное, их радость великую, их сбывшуюся, наконец-то, надежду. Отцу Иоанну немедля надо сказать. Он рванулся было уже будить старика, но тут внезапно и страшно вскрикнула жена: «Петя!» Голос ее сорвался и захрипел. «Да помоги же…» Последние слова он едва расслышал. Скованный неведомой силой, недвижимо стоял он и видел, как она кинулась в толпу вслед за сыночком, которого увлекали за собой незнакомые люди в красных шапках. Разрывалось от горя и ужаса сердце. «Анечка!» – завопил о. Петр. И сына позвал по имени. На его голос оглянулась дитя, и о. Петр зарыдал, увидев залитое слезами родное личико. И еще мучительней и горше стало ему, когда он понял, что забыл и не может вспомнить имя, которым при крещении нарекли они сына. Только что знал – а сейчас забыл. Он мычал, будто немой, и бил себя обеими руками в грудь до тех пор, пока над ним не прозвенел колокол и пока кто-то не прошептал ему на ухо: «Пора».
– Ты что-то кричал во сне, Петенька, – говорила жена, подавая ему выстиранный и выглаженный подрясник и снизу вверх робко взглядывая на него. Он молча смотрел на нее. От сновидения еще болела душа.
А вдруг.
Озноб потряс его при мысли, что все это может случиться наяву. «Голубка моя», – со скорбной нежностью подумал он и, нагнувшись, поцеловал жену в чистый лоб. «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», – благословил он затем ее и вышел из дома.
За воротами, вместо того чтобы повернуть направо, к храму, о. Петр взял налево и через пять минут быстрого хода по натоптанной и окрепшей за ночь тропинке оказался на окраине града Сотникова, а там, проваливаясь в глубоком снегу, сделал еще с десяток шагов и выбрался на гребень обрыва. Внизу, в темноте, лежала белая равнина, в которой лишь по зарослям ивняка угадывались берега Покши. Вдалеке, в Сангарском монастыре, ударили в колокол, и в густом черно-синем утреннем сумраке к непогасшим еще звездам полетел протяжный, чистый, печальный звук. Непременно надо было о. Петру сегодня утром его услышать и, напрягая слух, проводить до конца – до той почти неуловимой черты, за которой он исчезал, истаивал и растворялся в недостижимой высоте. Как его отголосок, тотчас наполнила сердце спокойная, ровная, бесстрастная готовность ко всякой беде.
Ныне навсегда кончилась одна жизнь и началась другая.
Отец Петр повернулся, выбрался на тропинку и быстро зашагал в центр града Сотникова, к Никольской церкви, где он служил вместе с братьями – старшим, Александром, протоиереем и настоятелем храма, и младшим, Николаем, диаконом.
2
Отец Александр Боголюбов, проснувшись, прежде всего подошел к постели младшей дочки, горбатенькой Ксюши.
Неделю, не спадая, изнурял ее жар.
Навещал доктор Сигизмунд Львович, милый старик. Приставлял деревянный свой рожок к тощей, впалой Ксюшиной грудке, затем выискивал местечко под горбиком, слушал, вздыхал, снова слушал и говорил, что состояние легких ребенка его весьма беспокоит. Отец Александр молчал, страшась задать доктору последний вопрос.
– Чахотка? – в конце концов решилась жена, и лицо ее окаменело.
Сигизмунд Львович поднял брови.
– Не думаю. Но беречь надо. Вот это, – указал он чисто вымытым пальцем на Ксюшин горбик, – очень ей мешает. Поэтому: питание. Никаких постов! – тем же пальцем он погрозил о. Александру. – Обтирать непременно прохладной водой с уксусом. Столовую ложку на стакан. Когда поправится – прогулки. В другие времена я посоветовал бы вам Крым, но теперь приходится довольствоваться тем, что есть. А у нас, господа хорошие, сосновый бор, чудные озера, луга. Мед. Коротко говоря: сейчас питание, летом купание. Окрепнет, поздоровеет… и, Бог даст, будет счастлива.
Склонившись над Ксюшей и положив ладонь на ее влажный лоб, о. Александр вспомнил слова доктора и покачал головой. Какое море? Какое счастье? От материнской утробы отметив ее искривленным хребтом, Господь послал ей испытание до конца дней. В мою бы спину, Господи, удар Твой, и я бы воскликнул в ответ: «Слава Богу за все!» А она лишь плачет, забившись в угол, и донимает мать проклятым вопросом: отчего у Машки и Наташки, старших ее сестер, спинки прямые, а у нее – с горбиком? Зачем вы меня такую родили?
Во сне длинные ее ресницы вздрагивали и губки кривились, и о. Александр словно услышал, как она спрашивает у слетевшего к ней с небес Ангела: «Зачем я такая?»
И отвечал ей за Ангела о. Александр: «Дитя мое милое! Не омрачи с юных лет своего сердца. Не дай горбу твоему прорасти в душу. Ибо нельзя человеку жить с горбатой душой. И верь: щедр и милостив Господь, Он утешит тебя и возместит убогость твою богатым даром. Каким? Первый дар, о котором нам с тобой надо усердно молиться, – это любовь. Люби Бога, люби сестер твоих, люби мать с отцом, всех люби и всем с любовью служи, преодолевая немощь свою. В любви – счастье. Будет у тебя семья – слава Богу. А не суждено – не печалься. Есть у тебя Небесный Жених, к Нему ступай. Но, может быть, – решил прибавить к словам небесного посланца о. Александр, – наделит тебя Создатель высоким умом и ярким талантом, и будешь ты, людям на радость, светилом науки… Или по неодолимому влечению возьмешь в руки лиру, и она зазвучит неземными звуками… Ах, как было бы прекрасно, Ксюшенька! – уже с восторгом говорил о. Александр, увлекшись и совершенно не считаясь с тем, что Ангел вряд ли имеет полномочия сулить девочке поэтическую стезю. – Я знаю два великих служения – священническое и поэтическое. По женскому своему естеству служить у алтаря ты не можешь. Но в священную жертву принести свое вдохновение, всех усладить райской песней или потрясти грозным набатом – тут будет тебе полная свобода. И что в