сравнении с дивным этим даром твой горб! Если желаешь знать, истинный поэт в некотором смысле всегда урод…»
Услышав скрип половиц под ногами жены, он выпрямился и подумал: «Шаги командора».
– Ну… Что? – отрывисто спросила она, и о. Александр с необъяснимым ощущением робости, овладевавшей им в ее присутствии, поспешно ответил:
– Слава Богу, Ниночка. Жара нет.
Теперь уже она склонилась над Ксюшей, и он с каким-то опасливым восхищением, словно подросток, не мог оторвать взгляд от ее груди, тяжелой волной колыхнувшейся у нее под ночной рубашкой.
– Мне пора, – пробормотал он.
– Ты на обратном пути зайди в аптеку, – поправляя Ксюше постель, велела Нина. – Исай мне вчера сказал, у него капли какие-то есть… Укрепляющие. Купи.
– Куплю, – безропотно согласился он.
– И отцу Петру передай – Колька ваш вчера опять с комсомольцами гулял. Таких дьяконов на порог и в шею.
– Петру я, конечно, скажу, но, Ниночка, все же…
– Что? – разогнувшись и охнув, сказала она, насмешливо посмотрев на него серыми с прозеленью глазами в припухших и красных от бессонных ночей веках. От нее пахло потом, стиркой и уксусом, но в этой грубой мешанине, как гончий пес, он различил травяной, горьковатый запах ее кожи и, мгновенно смешавшись, сбивчиво заговорил, что последнее слово все-таки за ним как за настоятелем и главой приходского совета…
– Я все-таки настоятель, – уставившись в пол, тупо повторил о. Александр.
Она ответила легким, почти беззвучным смехом.
– Ты, ты. Ступай. Настоятель.
На пороге о. Александра остановил ее голос.
– Сашенька-а-а, – протяжно произнесла она.
Вспыхнув, он резко обернулся и быстрым взглядом охватил ее всю, с головы до пят: с едва прибранными волосами цвета не то потускневшего золота, не то старой соломы, осыпанным веснушками круглым лицом и открытыми по колено крепкими ногами. Теперь уже он спросил:
– Что?!
– Поп ты мой дорогой, вот что, – словно сообщая ему какую-то важную тайну, шепнула Нина. – Капли для Ксюши не забудь.
– Не забуду, – пообещал он и с повеселевшим сердцем отворил дверь в соседнюю комнату, где на одной постели, голова к голове, спали погодки: десятилетняя Наталья и девятилетняя Мария.
Чадила, угасая, лампада. Из полумрака с иконы старого письма строго глянул на о. Александра Святитель Николай.
– Моли Бога о болящей Ксении, – перекрестившись и положив поясной поклон, попросил угодника о. Александр. – Отче наш, – обратился он вслед за тем к иконе Спасителя, – да святится Имя Твое…
Он резко оборвал самого себя, уязвленный и пристыженный равнодушным молчанием сокровенного в себе человека. Пуста была без него молитва.
Мысли бежали в разные стороны, и о. Александр тщетно пытался собрать их и устремить к тайнодействию, которое час спустя предстояло ему.
Тревожился о Ксюше и вместе с тем по неведомой связи вспоминал ночь уже почти семилетней давности, но по странной и цепкой прихоти памяти минувшую будто бы лишь сегодня, нынешним зимним утром… «Ты мальчика, мальчика мне давай», – шептала ему в ту ночь Нина и так сильно и страстно целовала его, что весь следующий день о. Александру казалось, что только слепой не заметит его неподобающих священнослужителю опухших губ.
Хотели мальчика, а получили горбатенькую девочку.
Воля Твоя, Господи. Но доченьку нашу, отроковицу и рабу Твою Ксению награди щедрой милостью Твоей.
Тебе Единому…
Перебивая молитву, всплывали совсем другие слова.
Говорят, он читает все, что ему присылают. Предположим, я ему пошлю, и он прочтет, например, это:
Отец Александр сморщился, будто проглотил горькую пилюлю.
Но завораживает человека пагубная страсть к рифме: егда писах, пылал вдохновеньем.
Бессонной ночию трудясь, из князя рухнул прямо в грязь.
Воистину так.
В жизни никогда не осмелюсь. Не оскорблю творца божественных глаголов моей скучной песней. А брат Петр назвал «Двенадцать» заблуждением, сколь прискорбным, столь же и соблазнительным. Нашел апостолов, гремел он. Бандиты. И Господа сделал у них главарем! Революция, робко возразил ему Александр, все меняет. Петр прищурился: «И Христа?» Старший брат вздохнул, но не дрогнул: «Христос был в церковном плену, а революция Его освободила». Испепелил меня своим взором, и хлопнул дверью так, что дом содрогнулся. Ты, Петр, – камень. И возлюбленная подруга моя велит мне именно ему сообщить о гульбе брата Кольки с комсомольцами и, надо полагать, с комсомолками тоже. Общество свое они называют ячейкой. Оскорбительные для слуха слова появились в России. В этой, например, ячейке явственно слышен шорох, с каким ползет по земле пресмыкающийся гад. Кроме того: ячейка есть плод труда дружных паучат, претворивших свою слюну в сеть, которой подобно глупой мухе уловлен был диакон, не созревший для сана и целибата. Он диакон не по духу, а лишь по голосу своему, которым он рыкает, аки скимен, вызывая восторженный холодок в животах немногочисленных прихожан.
Он тихонько вышел на кухню, где в шкафчике, за кульками, банками и связками сушеных грибов была припрятана у него коробка папирос. Таясь, таскал по одной и заклинал Нину не говорить отцу и брату- камню. Вот и сейчас, воровато озираясь на дверь, он шарил в заветном уголке и в предвкушении блаженства первой затяжки громко сглатывал набежавшую слюну.
Достав коробку, о. Александр с сожалением отметил неотвратимо сокращающееся количество папирос. Девять штук осталось. Сию минуту станет и того меньше – восемь.
Он нежно взял ее и размял легонько. Сладкий запах благородного табака. Никакого сравнения с махоркой, которую вместе с комсомольцами смолит Николай. Грех курения. На том свете курильщик непременно угодит в клетку, полную табачного дыма. Придумал священник с ленивым умом – вроде похожего на борова о. Андрея, настоятеля самого большого в граде Сотникове Успенского храма. Вы, о. Андрей, и вам подобные давно уже разлучили Церковь с Христом. Вам что петуха в щи зарезать, что