в руке у него. Младший лейтенант при их появлении так и застыл с поднятой ногой, которую он снова нацелил в спину о. Петра.
– Отставить! – поглядывая на своего спутника, неуверенно скомандовал Крюков.
– Да ты, капитан, погоди, – густым басом лениво сказал загорелый, первым, по-хозяйски, усаживаясь за стол. – У меня правило: замах в карман не прятать. Замахнулся – бей!
– Так точно! – обрадовано воскликнул младший лейтенант и ударил – но на всякий случай несильно. – А ну, вставай! Вставай, тебе говорят! Пришли к тебе…
Долго поднимался на ноги о. Петр: сначала со стоном перевернулся на живот, потом, перебирая по полу руками, присел на четвереньки и лишь затем, едва разогнувшись и держась за поясницу, встал, наконец, спиной к стене. Качалась перед ним противоположная, омерзительного грязно-зеленого цвета стена, шатало из стороны в сторону долговязого человека в пенсне, в котором он не без труда признал начальника тюрьмы, рядом, набычившись, отчего пустая кожа под подбородком отвисла у него еще заметней, покачивался младший лейтенант, а у стола, за синеватой, колеблющейся, жиденькой завесой табачного дымка сидел кто-то ему несомненно и хорошо, даже близко знакомый. И этот знакомый о. Петру человек знакомым низким голосом сначала велел младшему лейтенанту принести пепельницу, а когда тот вернулся с пустой консервной банкой, брезгливо выговорил, чтобы эту гадость (он стряхнул в нее пепел) сию же секунду убрали и поставили перед ним нормальную пепельницу для нормальных людей, а не для забулдыг, какая должна быть даже в тюрьмах. Лицо Крюкова пошло красными пятнами.
– У замполита… – сорвав пенсне с переносицы и нервно протирая его, сказал он, – в кабинете… на подоконнике… Быстро!
Затейливая пепельница в виде пышного женского зада с низко приспущенными панталонами и отверстием посередине появилась на столе.
– Кх… кх… – откашлялся начальник тюрьмы. – У нас тут заводик… Льет. Не в ущерб основной продукции. Исключительно для подарков. Замполиту, например, на день рождения.
Теперь уже не в какую-нибудь воняющую рыбой пустую жестянку, а в глубину чугунного женского зада не без удовольствия стряхивал пепел важный гость.
– Ишь, до чего додумались, черти драповые! – в голосе его ясно слышалось одобрение.
Тогда Крюков, склонившись к нему, довольно долго нашептывал что-то такое, отчего на загорелом, гладком, располагающем лице гостя с живыми серыми глазами все шире и шире расплывалась улыбка. В конце концов, он покрутил головой.
– Надо же… И задок, и передок? Ну, если можно… Потешу столицу. – Отвлекшись от пепельницы, он взглянул, наконец, на о. Петра, едва державшегося на ногах. – Нехорошо, – все еще улыбаясь, заметил он. – Мы о всяких вольностях… шуточки да прибауточки, хиханьки да хаханьки, а у нас тут заключенный… И не просто заключенный – священник! Неудобно. – Он утопил папиросу в чугунном заду и совсем другим, сухим, резким, властным голосом сказал: – Оставьте нас вдвоем.
После бесшумного исчезновения Крюкова и младшего лейтенанта он встал, обошел стол, приблизился к о. Петру и, положив руки ему на плечи, с чувством произнес:
– Я – Иосиф, брат твой… Поцелуемся? – И он приблизил свое загорелое гладкое лицо к заросшему седой бородой лицу о. Петра.
Тот пробормотал, глядя ему в серые мамины глаза:
– Мы с тобой не в Гефсиманском саду…
– Оставь, брат… При чем здесь Гефсимания?
И он коснулся своими сочными губами здоровяка и жизнелюба бескровных запавших губ о. Петра.
– Целованием ли предаешь Сына Человеческого? Впрочем… ты уже предал… и Его, и меня. Отойди… табаком от тебя разит.
– Брат, – отступив на шаг, всем своим видом выразил глубокое огорчение Николай, меж тем как в серых его глазах промелькнуло и тут же угасло выражение, с каким, должно быть, матерый кабан готовится насмерть продырявить своими клыками шкуру неизмеримо более слабого соперника. – Ну что ты, в самом- то деле… При чем здесь Гефсимания? – Он, однако, снова сел за стол, мельком улыбнулся, глянув на затейливую пепельницу, и принялся набивать трубку с красиво изогнутым мундштуком. – Мне-то уж пора бы перестать… – некоторое время Николай молчал, пожелтевшим большим пальцем правой руки стараясь как можно более плотно умять табак, затем зажигая и поднося к нему спичку и несколько раз мощными легкими втягивая в себя воздух, отчего бледное маленькое пламя послушно тянулось книзу… – сказки рассказывать… – Он пыхнул раз-другой, выпустил мощный клуб пахучего дыма и вольно откинулся на спинку стула. – Еще Агния… померла, небось? вредная была старушенция, меня все шпыняла: не так вышел, не то прочел, не так поклонился… она на этой Гефсимании даже, по-моему, рехнулась чуток. И молился, говорит, до пота кровавого, и предан был, и ученики его покинули… В три ручья плакала, заноза старая. – Он снова затянулся и на сей раз пустил к потолку дым ровными кольцами. – Да ты, Петь, – вполне искренне удивился он, – чего стоишь, ровно столб? Ноги, я гляжу, тебя не держат, а ты стоишь…
– Сутки… – безучастно шепнул о. Петр, – стою… Падаю. Спать не велят. Бьют.
– Да ты садись, садись, не смущайся! У тебя там табурет. Садись, брат.
– Я сяду – засну.
– Ну, знаешь… Я в чужом монастыре не хозяин. Не имею права лезть со своим уставом. Придется тебе, брат, потерпеть. Стой тогда как стоишь. И глаза, – мягко попросил Николай, – ты уж глаза-то не закрывай. Давай друг на друга посмотрим. Сколько лет не виделись!
– Я и смотрю… – веки о. Петра неудержимо слипались. – Семь лет назад ты меня на Лубянке бил. Забыл? А я помню. Ненависть твою ко мне помню. И кулачище… Ты мне тогда вот здесь, – он прикоснулся к левой щеке, – почти все зубы выбил.
– Служба, – горько вздохнул Николай, и сизый дым вырвался у него изо рта и носа. – Она, проклятая. Ты на меня не держи зла, брат. Ты упрямый, я вспыльчивый… Эх!
Он встал из-за стола и крупными шагами принялся ходить из угла в угол камеры. Время от времени он вынимал изо рта трубку и бормотал, что не следовало бы ему, конечно, бить брата, но, если честно, не только возложенные на него службой обязанности стали тому причиной. Пророков в Библии сжигала ревность о Боге. Вон Илья взял да и перерезал на горе Кармил тыщу поклонявшихся Ваалу своих соплеменников-евреев, и ему эта жуткая резня вменена была в праведность. А в нем бушевала ревность о нашей советской власти, которой, к несчастью, родной его брат сделался лютым врагом. Само собой, никакого знака равенства. Мерзкие сказки Библии – одно, советская действительность – совсем другое. Но между нами, братьями: нельзя не ощутить роднящей их непримиримости. Поклоняешься Ваалу? – под нож. Противишься советской власти? – высшая мера социальной защиты. Новый мир без насилия не устроишь. Хотелось бы, конечно, чтобы все, засучив рукава, совместным радостным трудом принялись строить наш общий счастливый дом…
– Вавилонскую башню, – подняв голову, сказал о. Петр, но младший брат или не расслышал его слов, или пропустил их мимо ушей.
…но, видно, как бабы нас рожают через муки и кровь, так и новое общество проламывает себе путь необходимым насилием и подавлением сопротивления старого мира.
– Слышал я это… – прервал его о. Петр. – Скажи лучше… четверг кончился?
Потянув за висевшую на поясе цепочку, Николай извлек из кармана круглые, под крышкой, часы.
– Именные, между прочим… Сказать от кого – не поверишь!
– Я и так знаю… Сатанинские часики…
– Был дурак, – презрительно усмехнулся Николай, – дураком и остался… Двадцать три часа, двадцать одна минута и… пока еще тридцать три секунды… нет, уже тридцать четыре… Тридцать пять! – с удовольствием произнес он, захлопывая крышку. – Летит время! Летит жизнь! А ты тут… – он помялся, подыскивая слово и, наконец, обронил, – …гниешь.
– Вы меня за двенадцать лет уже сгноили… Дальше некуда.
– Сплюнь, – добродушно засмеялся Николай. – Есть, брат, в нашей системе, – не без гордости заметил он, – такие мастера гнобить человека, что ой-ой-ой… – На загорелом его лице промелькнуло смешанное выражение почтительного восхищения и благоговейного ужаса. – Он уже и дышит-то еле-еле, а из него жилы тянут и тянут…
Отец Петр уперся ладонями в стену.