покачал головой. Неужто ты полагаешь, что мы способны опуститься до низости современных писателей и объявить римского солдата-наемника, пьяницу и ничтожество, Его отцом?
Отец Петр вздохнул. Поистине, двум назойливым созданиям Господь попустил появиться на белом свете: комару и врагу рода человеческого. Разве ты не видишь пришедших ко мне людей? Я всем рад, кроме тебя. Ты мешаешь. Вон отец Михей, нашего сотниковского Успенского собора звонарь, он мне левкои принес в подарок, знает, что я их люблю…
– Ага, – оглянулся незваный гость, – тот самый… Было, не спорю, нечто трагикомичное в его вынужденном полете с колокольни, но все последующее… Б-р-р… – Он даже передернул плечами. – На земле умеют устроить ад, жестокой изощренностью превосходящий нашу в общем-то скромную… э-э-э… ну, скажем так, мастерскую. – Он еще раз оглянулся и счел цветы в руке звонаря. – Четыре. Я так и думал.
И вот еще отец дьякон, милейший человек, я с ним на Соловках горе горевал, и матушка с ним, и детки, все шестеро и все с цветочками, по две гвоздички у каждого… Отец Петр хотел было погладить по светлой головке младшенького и спросить, сколько же годков исполнилось ему – но тот отступил назад, спрятался за спину отца и оттуда прошелестел сухим голосом:
– Пять мне было.
И мать Агния! И Григорий Федорыч! Уважили, мои дорогие! Да вчера еще мы с вами служили, и ты, Григорий Федорыч, опять меня бранил. Забыл? Регент ему поклонился. Отец Петр засмеялся. Что делать – не дал Бог слуха. И голоса такого, как у Агнии. У нее не голос – труба архангельская! Иди, милая, я тебя поцелую.
– Не след тебе, батюшка, меня целовать, – прошамкала мать Агния. – Возьми-ка лучше от нас с Григорием… Четыре пиончика от нашей к тебе любви.
И Иван Демьянович пожаловал! Здравствуйте, милый вы мой! Обнимемся! Склонив могучую голову, профессор молча вручил о. Петру четыре белые хризантемы.
– Вольно тебе, – лениво промолвил человек в капюшоне, – радоваться обществу мертвецов.
Отец Петр почувствовал, что из последних сил прижатая к стене его спина стала ледяной. Мертвецы?! Все?! И детки отца дьякона? Маленький светловолосый отрок, из шести самый младший, – и он?!
– А ты как думал, – со знанием дела усмехнулся гость незваный. – Дьякона-то при тебе убили?
– Кажется, – неуверенно выдохнул о. Петр.
Что там кажется! В голосе человека в капюшоне послышалось раздражение. Очевиднее быть не может. Пристрелили как собаку. У тебя тогда еще силы были… это сейчас ты форменный доходяга и тебя ребенок одним пальчиком… В самом деле: ноги гниют, астма давит, сердце… Он прищурился, пристально взглянул на грудь о. Петра и безнадежно махнул рукой. Ни одного клапана здорового нет в твоем сердце. В митральном жесточайший стеноз… ведь болит сердце?! болит? Отец Петр невесело усмехнулся. Что за человек, у которого нет сердца, и что за сердце, которое никогда не болит? Э-э-э…
Его собеседник скривил губы. Избито, заезжено, затаскано. В оптимизме такого рода всегда звучит какая-то неизбывная пошлая нота – нечто вроде
А детки дьякона? Матушка его? Натурально, все померли. Он еще жив был, они ходили по деревням, побирались… Мы за ними наблюдали, и, доложу тебе, горькая открывалась нам картина. Подавать подавали, не спорю. Но как?! Постучат, положим, в десяток домов, подайте, говорят, именем нашего бога, а их к нему и отсылают. Он вам и подаст, а нам самим жрать нечего. Из одного, коли повезет, вынесет сердобольная баба кусок хлеба на всю стаю и слезу проглотит, глядя, как делит этот кусок несчастная и сама голодная мать на шесть разинутых ртов. Она первая и померла. Потом двое деток стали криком кричать от нестерпимых резей в животиках и тоже умерли: какой-то доброхот дал им хлебных крошек вперемешку с мышиным пометом. Ты, небось, подумал, – нарочно? Если бы… Это и его пища была. Ах, скучно жить на этом свете, господа-товарищи! Причем, обрати внимание: все вокруг уповают, что не может-де долго продолжаться подобная бесчеловечность и что очень скоро наступит время всеобщей справедливости. Ага. Наступит. После дождичка в четверг – так, если не ошибаюсь, выражаются у вас в тех случаях, когда обещанное не будет выполнено никогда? Пока все людишки не перемрут как мухи или их не передавят – опять же, как мух. Да ты и сам нынче видел, каковы у тебя были гости. Все с того света! И все – заметь – тебя там поджидают. С цветочками в четном количестве… хи-хи… Ты у них там будешь… хи-хи… как свадебный генерал.
– Мне стоять… трудно… – задыхаясь, промолвил о. Петр. – И дышать. Тошнит… от тебя. Уходи.
– Последнее предложение! – голосом ярмарочного зазывалы выкрикнул человек в капюшоне. – Ты отрекаешься – мы помогаем. Да тебе, кстати, и начальник тюрьмы предлагал… Он, правда, всего лишь на первый шажок тебя подталкивал. Но за первым и других не миновать. Сказавши «а», изволь сказать «б»; сказавши «Сергий», говори, что ваш бог многого не предусмотрел; признавши его недальновидным, согласись, что храм – всего лишь оболочка, скрывающая удручающую пустоту. Такова логика, мой друг. Ну- с?
– Иди… – с трудом говорил и дышал о. Петр, – к своему хозяину… и скажи… – Он облизнул пересохшие губы. – Да… наше время… падшее… – Он повторил. – Падшее наше время. Сергий отпал? Другие… за ним… прельстились? Было и раньше… до нас было. Но Церковь стоит. Епископы ее не одолели… и врата адовы не одолеют… ее.
Он очнулся от сильного удара ногой в живот.
– Тебе, выб…док, говорили – не спать! – Младший лейтенант бил его поочередно то правой, то левой ногой. – Не спать! На том свете, – он перевел дух, – отоспишься, поп х…мудрый!
– Встану я… встану сейчас… – и о. Петр, кое-как поднявшись на колени, бессильно скользил ладонями по стене.
Младший лейтенант со всего маха ударил его ногой в спину, и он снова упал.
Лежа на полу и корчась от боли в позвоночнике, он видел густеющую за окном тьму, видел повисшую в белесовато-желтой мгле луну, а в левом верхнем квадрате решетки видел далекую, мерцающую голубовато-серебряным светом звездочку. Он сразу понял, что это Анечка подает ему знак.
– Ты, моя милая, драгоценная моя, – шептал он ей, – я к тебе прилечу, будем вместе… Мы с тобой и по смерти не должны разлучаться. И не разлучимся никогда. Так написано – и все сбудется.
2
Дверь распахнулась, и в камеру вошли двое: начальник тюрьмы, Крюков, а с ним высокий, плечистый, загорелый человек в гимнастерке, галифе и вычищенных до блеска сапогах. Папироса дымилась