Голова о. Петра помутилась от боли и ярости. Он – отцом?! Господи! Испепели нечестивца! Всем сердцем он жаждал отмщения за низкую, подлую, расчетливую ложь, выпущенную Николаем вместе с табачным дымом, дабы лишний раз его унизить, втоптать в грязь, извратить смысл его поступков, слов, всей его жизни! Отделившись от стены, он нетвердыми ногами шагнул к столу, за которым сидел младшенький и наблюдал за ним с брезгливым любопытством, как за раздавленной, но все еще живой мышью. Три шага надо было сделать о. Петру. На два сил кое-как хватило, с третьим он стал валиться на стол, успев, однако, подставить руки и опереться на них. Не двинувшись с места, все с тем же выражением загорелого лица смотрел на него Николай.
– Отцом… значит… я… заслонился? – прохрипел о. Петр, с усилием поднимая голову и стараясь заглянуть в глаза брата.
Тот слегка поморщился.
– Все это лирика. Ты лучше скажи, очисть душу… – он наверняка хотел сказать: «перед смертью», но потом, должно быть, решил повременить, – чистосердечным признанием… Где оно – завещание? Куда ты его?.. Тебе всех делов-то: мне, брату, сказать, где оно. Скажешь – и я тебя, как Иосиф, велю накормить, напоить и спать уложить. И будить тебя не велю. Спи вволю! Ну?!
– Я… отцом… заслонился… – медленно разгибаясь, о. Петр поднимался над столом. – Иуда. – И он плюнул кровавой слюной в загорелое лицо младшенького.
– Ну вот, – разочарованно вздохнул тот и медленным движением руки, как бы боясь, чтобы кровавый сгусток не потек у него с левой щеки ниже, куда-нибудь на подбородок или на шею, добыл из кармана белоснежный, наглаженный платок (жена собирала, тупо отметил о. Петр), тщательно вытер оскверненное место под левым глазом и отшвырнул платок в угол камеры. В другом кармане оказался у него другой платок, такой же белизны и наглаженности, которым он еще раз прошелся по щеке. – Страстная неделя, значит, – ничего хорошего не сулящим голосом проговорил младшенький. – Уподобления ищешь. Вдохновляющего примера. Будет тебе, – он стремительно приподнялся, схватил о. Петра за волосы и с силой ударил его лицом о стол, – и уподобление, – он повторил удар с еще большей силой, – и пример… На! На! На! – и уже обеими руками, освирепев, младшенький вбивал голову о. Петра в оббитую жестью столешницу, по которой медленно растекалась лужица крови. – С-с-собака… – Он отбросил потерявшего сознание брата к стене и вышел из камеры.
Что же ты встал? Иди! – услышал вскоре о. Петр чей-то голос, при звуках которого стих, а потом и вовсе исчез безжалостно пожиравший его голову огонь, острые клещи перестали раздирать сломанный нос и унялась боль разбитого лица. Будто бы едва мерцающее красноватое пламя догорающей свечи увидел он далеко впереди и медленно пошел на него. Топот следующих за ним множества ног слышал он в темноте, видел окружающие его смутные тени и слышал сдавленные рыдания. Одно из них прозвучало особенно близко.
– Мама?! – окликнул он. – Не рыдай обо мне, мати моя. Младшенький меня мучил, о нем плачь. И вы все, – обратился он к окружающим его горестным теням, – не обо мне плачьте. Ибо кто я, чтобы вы лили обо мне слезы? Я иду в селения блаженных, а вы остаетесь в юдоли печали. Плачьте о себе и о детях ваших, которым предстоит жить в мире жестоком, лживом и несправедливом. Ибо настали дни исполнения пророчества о неплодных, куда более счастливых, чем родившие, об утробах, во благовремении оставшихся пустыми, и сосцах, по счастью так и не познавших жадного детского рта.
Сейчас он ощущал свое сознание как никогда ясным – наподобие морозного солнечного дня с его резкими темными тенями на ослепительно-белом снегу. Ему дано было понимать все с такой силой проникновения в будто бы тайный ход событий, что в нем не оставалось ни сожаления о канувшем в небытие прежнем Отечестве, ни жалости к себе, ни скорби по близким. Даже убитый злодеями папа, не выдержавшая тягот жизни и тихо угасшая Анечка, мама с ее тайной, неподвластной разуму любовью к младшенькому, мучителю наипервейшему, – все они на краткий либо долгий срок как бы отдалились от него, озаренного и отягощенного открывшимся ему всепониманием. Быть может, лишь воспоминание о покинутом всеми сыночке щемящей болью еще отзывалось в его сердце. Открылось ему, что виноватых нет. Если же отыскивать причины терзающего людей разлада, ослепляющей ненависти, ужасающей жестокости, примерам которой и в мире, и в несчастной России в особенности несть числа, то не в сегодняшнем, не во вчерашнем дне лежат они, и даже не в прошлом и не в позапрошлом столетиях. Заря человечества уже была чревата злом. И коли уж Творец попустил ему быть, то что спрашивать с персти земной? с горсти пепла, которая остается в огне, и с комка праха, который покоится в сгнившей домовине? Скажешь: и в гибели Распятого нет виноватых? Да, по человеческому Своему естеству Он взывал к тем, кто обрек Его крестной смерти:
Таков предназначенный для толпы ответ.
Надо ли говорить, что в нем нет ни крупицы правды? Надо ли – да и возможно ли?! – пытаться переубедить суд, заранее согласный со всеми выдвинутыми против тебя обвинениями, и палачей, уже сколотивших крест для твоего распятия? Надо ли взывать к Небесам, из последних сил умоляя их о помощи, милосердии и сострадании?
– Бесполезно, – так отвечал о. Петр сопутствовавшим ему и тихо рыдавшим теням. – Не надрывайте грудь слезами, дщери российские! Не скорбите, мужи праведные! Или не помните вы, чтo было сказано с высоты Креста на всю землю и на все времена вплоть до скончания века?
Он сознавал, что, наверное, не смог облечь в единственно возможные слова открывшуюся ему истину. В то же время ему самому она объясняла если не все происходящее, то, по крайней мере, самую значительную и самую важную его часть. Творец сам страдает от необходимости допустить в мир зло – но, сострадая и соболезнуя Своему творению, Он ясно видит грядущее очищение всех, видит новую землю и новое небо, где каждый с поклоном молвит каждому: «Прости меня, брат, коли согрешил я пред Богом и пред тобою». Во всем Евангелии Христос, может быть, не произносил ничего более потрясающего, чем вот это: прости им, Отец, ибо не знают, что делают. Не знают! Как рыба не знает, что вода – это вода, так и те, кто вырос во зле, не знают, что это – зло. И кто вырос в грехе, не знает, что это – грех. И кто с юных, а то и младенческих ногтей отравлен ненавистью, тот никогда не поймет, что к людям можно относиться с любовью. Нет виноватых, упрямо повторил он, есть несчастные. И я несчастен, и Россия несчастна, и мир несчастен, ибо даже если слышал, то не ужаснулся, что лежит во грехе.
– А твой брат, Николай? – шептала рядом тень, в которой о. Петр, приглядевшись, узнал своего соузника-епископа с Соловков. – А тот охранник пьяный, от скуки убивший отца диакона? И тебя чуть не пристреливший? А старший лейтенант, тебе нос сломавший? А волчонок? Все они?
– Если уж кто виноват, что они такие, то это – мы.
– Я?! – и возмущенно, и жалобно вскрикнул епископ. – Они меня убили, а я виноват?!
– Или неведомо тебе, владыко святый, – ласково шептал ему о. Петр, – что в Богом созданном мире есть нечто, не имеющее очевидных ответов. Истина нашей веры соткана из противоположностей. В ней смерть может означать жизнь, а жизнь – смерть; изощренная мудрость отступает перед неискушенной наивностью; прощение встает на место обвинения, казалось бы, даже самого справедливого… И где вины