холодная пустота.
– Все?! – сам себя с безмерным изумлением спросил он, но тут после бесконечно-долгого молчания ожило и забилось. Он остановился, жадно глотая спертый воздух тюрьмы.
– Ты… поп! Чего встал?! – подпихнули его сзади.
Стоя на площадке, две лестницы видел он перед собой: одна вела вниз, в темноту, другая, освещенная безжалостным светом свисающих с потолка ламп, поднималась вверх. Он шагнул в сторону темноты. Ведут убивать. Убийство не терпит света. Нужен полумрак. И в полумраке выстрел в затылок. У них так. Озноб охватил его. Прощайте. Анечка моя. Павлик. Брат Саша. Не знаю, жив ли ты в своей Вятке. Все прощайте.
– Ты куда?! – и двое схватили о. Петра за руки, а третий, главный, ткнул в спину кулаком. – Пошел вверх!
Держась за перила, он с трудом поднял ногу и одолел одну ступеньку. Потом вторую. На третьей сердце встало, тьма закрыла глаза, и он рухнул лицом вниз.
Очнувшись, о. Петр услышал жуткую брань, которую извергал маленький ушастый человечек.
– Разъ…и, му…и, выбл…и рязанские! Вам только клопов е…ть! Чтоб в вашу могилу черти ссали! Ну как я его с разбитым е…ком начальнику представлю?!
– Да вы ж сами сказали, товарищ младший лейтенант, – гудел над о. Петром виноватый бас, – хочет ковылять, и пусть его…
– Так это в коридоре! – взъярился на тупость подчиненных младший лейтенант. – А на лестнице держать надо было попа! Видно было, что он тут зае…тся! Ладно, – остывая, буркнул он, – в сортире обмоем.
Теперь железными пальцами схвачены были руки о. Петра, в спину же сильно и злобно толкал малорослый сквернослов. Так доволокли они его до следующего этажа, где свет был помягче, а на полу лежала ковровая дорожка. Темные пятна оставляла на ней кровь, бежавшая из рассеченного лба и крупными каплями падавшая с бороды о. Петра.
– Помирать собрался, – цедил младший лейтенант, – а хлещет, как из борова. Марафет поганит. Вот сортир. Мандуйте его туда.
В уборной ему лили на голову ледяную воду, оттирали лицо от кровяных потеков и, будто тряпку, отжимали бороду.
– Покрестили попа, – хохотнул один. – Слышь, ты, поп, я тебе теперь крестный!
– Ишь, как его угораздило, – озабоченно сказал другой. – Не остановишь.
– Да брось ты с ним возиться! Ему че – не все, что ль, равно?
– Кончайте там свою е…ку! – злющим шепотом велел с порога младший лейтенант. – Тащите, какой есть!
Убьют, но не сейчас. Еще день жизни отмерил Бог. Зачем? Уйти, скрыться, лечь, никогда не вставать, вечный покой, блаженство, ноги не горят, лоб не пылает в том месте, где… Он прикоснулся рукой ко лбу и после этого взглянул на пальцы. В крови. Липкие. Почто пролили кровь невинную? Пийте ее во умножение и без того тяжких ваших грехов. Прости им, ибо не ведают, что творят. Не ведают?! Этот… лейтенант… младший… все матом который… не ведает? И два с ним бугая опухших…
И Кольку простить?! Все растоптал. Не был ли он воспитан в любви к Спасителю и боязни согрешить в очах Его мыслью, словом и дурным поступком? И когда возрос, не сам ли, не по доброй ли воле выбрал алтарь, дабы посвятить себя служению Христу, Цареви и Богу нашему? Сам. И целибат сам на себя возложил, хотя не раз и не два говорено ему было, что, может статься, не по себе рубит он дерево. Шапка епископская ему мерещилась. А понял, что при новой власти этой шапке грош цена, при первом же случае и голову вместе с ней снимут – и побежал Христа предавать.
– Не падай, поп, – буркнул один.
– Держись, батя, – это другой, тот, что слева. Разбойник, но благоразумный. Не истребил в себе до конца человека и, стало быть, в тайных своих боится Бога.
– Сюда давай! – младший лейтенант распахнул деревянную полированную дверь.
Неясно, будто сквозь туманную пелену, увидел о. Петр полутемную приемную, стол в углу и дремавшего в кресле грузного человека в гимнастерке.
– Доложи, – сказал младший лейтенант, – заключенный номер сто пятнадцать доставлен.
– Давай… давай… – зевая, невнятно промолвил тот, – ждет… он…
Минуту спустя о. Петр на нетвердых ногах стоял в просторном чистом кабинете, а напротив встал перед ним начальник тюрьмы – высокий, сутулый, с маленькой лысой головой, в пенсне. Внимательно рассмотрев о. Петра – от немецких башмаков до рассеченного лба – он снял пенсне, двумя пальцами потер тонкую переносицу с красными отметинами на ней и неожиданно низким голосом спросил:
– Это кто ж его так разукрасил?
– Сам он, товарищ капитан, – без запинки ответил младший лейтенант. – На лестнице. Еб… – чуть было не брякнул он, но вовремя спохватился, – Упал то есть.
– Держать надо было крепче, – с явным раздражением заметил начальник тюрьмы. – Усадите. И врача сюда.
Все плыло перед глазами о. Петра. Плыл и качался похожий на восклицательный знак тюремный начальник, стол с лампой под стеклянным зеленым абажуром, портрет на стене, изображавший человека с усами, узким лбом и гладко зачесанными назад волосами… Во всех кабинетах, куда в последние годы приводили о. Петра, смотрел на него этот человек… Он несомненно знал, кто это, но вспомнить не мог. И у доктора в белом халате и белой шапочке, бинтовавшего ему голову и поившего какими-то каплями, спросил:
– Это… кто?
– Начальник тюрьмы, товарищ Крюков, – отчего-то шепотом ответил тот.
– Нет… на стене… портрет… кто?
– Рехнулся, – пробормотал доктор. – Товарища Сталина не узнает.
А-а… Мучитель главный. Портрет качнулся, поплыл, и товарищ Сталин низким голосом назидательно промолвил:
– Не надо упорствовать, Боголюбов. Мы упорных не любим.
– Будто вы вообще кого-нибудь любите, – очень ясно и четко ответил ему о. Петр.
– Что вы мычите? Доктор, он в сознании?
– Вполне. Спрашивал, кто на портрете… Товарища Сталина не узнал.
– Память отшибло. Или дурит?
– Непохоже, товарищ капитан.
– Ладно. Постойте… Что-нибудь от головной боли… Спасибо. Идите. И вы, младший лейтенант… Слушайте, Боголюбов… вы меня слышите?
Отец Петр кивнул.
– Слышу, – сказал он и взглянул в приблизившиеся к нему стеклышки пенсне.
Сквозь них смотрели на него светлые холодные глаза. Потом исчезли. Начальник тюрьмы выпрямился и хрустнул пальцами.
– Давно хотел с вами поговорить, Боголюбов… Да все времени нет. Время, время… Река времен в своем стремленьи… – низко гудел он, расхаживая по кабинету, и о. Петр, как в тумане, видел его тощую, долговязую фигуру то у стола, то в углу, то возле черного окна, в глубине которого отражался зеленый свет лампы. – …уносит все дела людей… ну и так далее… Река времен. Н-н-да. – И, задержавшись у окна, он выстукал пальцами по стеклу нечто быстрое и бравурное. – Но вы, судя по всему, лишены этого острого, трагического, иногда до перехвата дыхания, до сердцебиения, до ужаса!.. чувства неотвратимо убывающей жизни. Иначе бы не сохли здесь… в одиночке… И город дрянь, и тюрьма, хоть я ее начальник… А у меня, между прочим, голос, у меня дарование, у меня, если желаете, драматический баритон, мне на сцену, мне Риголетто петь… Джильда, о Джиль-да! – негромко, с чувством пропел он. – Да что вы понимаете! Вам жизни своей не жалко. Почему? – Спросил Крюков и сам же ответил: – Из-за идеи. Какой? А вот, видите ли, Сергия не признаю – раз. Не открою, где спрятал никому не нужное завещание бывшего главного попа…