главпопа… а? ведь смешно… всея Руси… еще смешней… Два. И это – идея, которой вы приносите в жертву – уже принесли! – свою бесценную, неповторимую, единственную жизнь?! Не понимаю.
– И не поймете.
Рана на лбу заныла, и о. Петр, поморщившись, коснулся бинта, крепко перехватившего голову. Ночь бесконечная. Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей.
– Будет вам – не поймете! И понимать нечего. Таких фанатиков…
Телефонный звонок прервал его. Он схватил трубку.
– Да! Маша, Машенька, – повернувшись к о. Петру спиной, с нежностью говорил начальник тюрьмы. – Голубушка, отчего ты не спишь? Ночь глубокая. Я? Беседую. С кем? Да тут… – Он бросил через плечо быстрый взгляд на о. Петра. – Один человек, Машенька, не имеет значения… Не обижать? Да ты что! Разве я на это способен? Сон видела? Ну вот, теперь у нас и сны вещие… По соннику будем разгадывать или к гадалке пойдем? Нет, нет, не волнуйся. И ложись. Спи, милая, скоро приеду.
Крюков положил трубку и некоторое время неподвижно стоял возле стола, а затем, сев в кресло, скучным голосом произнес:
– Вот у меня тут рапорты на вас собраны, – он ткнул пальцем в серую папку на тесемочках. – Жена просила вас не обижать, я и не обижаю, ведь правда, не обижаю? Я вам честно, как на духу… у вас в церкви так принято выражаться?.. этих рапортов более чем достаточно, чтобы особое совещание завтра же продлило вам срок. Я думаю, – он взвесил папку на ладони, – лет на пять вполне… А то и больше. А то и вообще… – Ту он замолчал и снова отстучал пальцами – теперь уже по гладкой столешнице – что-то похожее на марш. – «Аида»… Помните? Там-пам-та-ра-ра-ри-и-ра-ра… Эх, – безнадежно махнул рукой Крюков, – ничего вы не помните, Боголюбов, потому что ничего не знаете. И, скорее всего, никогда не узнаете. Ушел ваш поезд. А все фанатизм. А что это такое? Это узость мышления, неспособность взглянуть широко, всеохватно… во все стороны… Вот, – он открыл папку, поправил пенсне и прочел. – Довожу до вашего сведения, что заключенный номер сто пятнадцать недоволен условиями своего содержания, качеством питания и отсутствием – по его словам – необходимой ему медицинской помощи. Заявил, что стал жертвой произвола и гонений на церковь и ее служителей, осуществляемых вопреки конституции. Что признанный Советской властью Сергий, по его выражению, тать, иначе говоря, разбойник, похитивший то, что ему не принадлежит. Что, несмотря на все это, он готов ради своего бога Христа страдать и дальше, хоть до самой смерти. Его мучения не напрасны. Бог все видит, заявил также он. Так, так… Ну, это не существенно. Ага! Существенно вот что. Несомненно, – отчеканил начальник тюрьмы, – что заключенный номер сто пятнадцать был и остается непримиримым врагом Советской власти. Каково? – отложив папку, обратился Крюков к о. Петру. – Могу ли я не верить своему заместителю? Он человек из народа, простой, не шибко грамотный – конституцию через «а» пишет, но свое дело знает и в людях разбирается. Но я, тем не менее, вас спрошу: вы и в самом деле враг Советской власти?
– Я ей не враг, – промолвил о. Петр, но тут дыхание его пресеклось, и лишь после нескольких мучительных попыток, полувздохов, полувсхлипов, он сумел набрать полную грудь воздуха и договорить. – …и не друг. Ей надо прекратить… – Он поднял правую руку, намереваясь начертать косой крест, который власть должна раз и навсегда поставить на своих злодеяниях, но сил не хватило, и рука упала на колени. – …творить зло.
– Зло, добро, правда, ложь – из этого леса отвлеченных понятий мы с вами никогда не выберемся. Что есть добро? Зло? Что есть истина? У каждого свое понимание, у власти – тем более.
– В Христе все добро и вся истина, – преодолевая удушье, сказал о. Петр.
– Бросьте! – отмахнулся Крюков. – Всегда меня раздражали эти прописи. Я предпочитаю нечто более осязаемое. Возьмем этого самого Сергея. Кстати, как по-вашему: Сергий или Сергей?
– Сергий, – выдавил о. Петр.
– Все не как у людей, – вздохнул начальник тюрьмы. – Ладно: Сергий так Сергий. Что вам в нем не нравится, в этом Сергии? У него организация… как она… ну да, патриархия… есть церкви, где подобные вам взрослые люди, нарядившись, как в опере, раздают старушкам религиозный опиум. И что самое существенное – власть к нему благоволит. Чем он вам так не угодил, Боголюбов? Может быть, что-нибудь личное? Плюньте! И скажите: да, я признаю митрополита Сергия. И тотчас часть обвинений против вас отпадет сама собой. Кое-что, и очень серьезное, еще останется, но все-таки! Лучше умереть своей смертью и в свой час, а не от пули в затылок. Да вы только сравните, Боголюбов: с одной стороны, чистейшая до глупости формалистика: признаю этого самого Сергия, а с другой – жизнь! Жизнь, Боголюбов! В конце концов, в душе вы по-прежнему можете его не признавать, презирать, если вам угодно, и призывать на него все громы небесные. От вас требуется самая малость: соблюсти форму. Жена моя не велела вас обижать, она у меня женщина чувствительная, плачет над романами… Между нами: я даже Евангелие у нее нашел. Пришлось объяснить, что этой книге не место в доме начальника тюрьмы. Но я в самом деле желаю вам добра, Боголюбов. Поэтому все высокие материи, всю философию побоку, когда речь идет о жизни. Быть или не быть. Знаете, откуда? Отец Петр пожал плечами.
– Что с вас взять… «Гамлет, принц датский». Трагедия Шекспира. Быть или не быть – вот в чем вопрос! – Крюков оживился и порозовел. – Вопрос он ставил правильно, но кончил плохо. Удар шпагой с ядом на острие – словом, хуже некуда. Вы вовсе не обязаны повторять его путь. Вы в заключении, это правда. Но воля ваша ничем не стеснена, и никто не мешает вам сделать правильный выбор. Быть! Признать этого треклятого Сергия. Быть!
Крюков вышел из-за стола, встал перед о. Петром и маленьким кулачком словно вбивал гвозди, повторяя:
– Быть! Быть!
– Вы, гражданин начальник, – тяжко ворочая языком, произнес о. Петр, – видать, сами… по доброй воле… однажды сделали выбор…
Медленно опустился взлетевший вверх для наглядного утверждения безусловной ценности жизни крепко сжатый кулачок начальника тюрьмы, а сам он, ссутулившись, побрел к столу.
– У всякого соблазна своя история. С давних пор… И в Древнем Риме… – Отец Петр несколько раз вздохнул глубоко и свободно и до нового приступа удушья спешил объяснить Крюкову, отчего с митрополитом Сергием нет ему ни чести, ни жребия. – Там религия… только политика… бог – Кесарь. Ему воскури. И христианин там… в Риме… Или фимиама щепоть… или…
Он замолчал, заглатывая воздух.
– Что – или? – мрачно спросил Крюков.
В груди о. Петра засипело, он закашлялся и сквозь кашель выдавил:
– Смерть.
Крюков бережно снял пенсне и принялся протирать его наглаженным носовым платком.
– И? – не поднимая от своего занятия головы, с той же мрачностью спросил он.
Отец Петр приложил руку к груди. Внутри у него ходило ходуном, что-то рвалось, свистело и хрипело. Он вздохнул – засвистело и захрипело на разные голоса, будто оркестр настраивал свои инструменты.
Жизнь, просипел он, семейный очаг, заботливая жена, милые дети – не у всякого хватит сил… Правильный выбор, вы говорите? Вот-вот. Было. Лгали и жили. Но вы даже представить себе не можете, как тосклива, безрадостна и никчемна жизнь людей, предавших Бога! Ведь они видели свет – и ушли во тьму; чувствовали любовь Отца – и отвергли Его милосердную руку; были благословенными чадами вечности – но покорно подставили шеи под ярмо времени. Были званы на пир – но предпочли ему чечевичную похлебку. Они слышали глаголы вечной жизни – но страх страданий лишил их слуха и закрыл уста.
– И? – Крюков протер пенсне и укрепил его на переносице.
– Воды… дайте…
Начальник тюрьмы наполнил стакан и, перегнувшись через стол, протянул его о. Петру. Он выпил залпом, стуча зубами по краю стакана.
Скажу вам, передохнув, продолжил он, что нет участи страшнее, чем у человека, изменившего Богу… От него потребовали отречения, он не выстоял и сказал: нет Бога. Но никакими усилиями не может он выжечь день и ночь терзающую его мысль: Он есть! Он Творец! Он Судия! И Он будет судить умерших по делам их! Был у нас один священник в епархии, добрый был человек, но слабый. Его прижали, пригрозили Сибирью… чем там у вас еще грозят?.. лишением прав, хотя у него их и так не было по поповскому его положению… арестом, наверное… и детей его уже собрались из школы вон, да еще с волчьим билетом… Он сдался,