кажется в Харьковском, — министр попросил меня записать текст указа.
Он приподнялся в подушках и начал диктовать. Его лицо приобрело холодно-отстраненное выражение. Он ронял слова размеренно и величественно, отбивая такт ребром ладони. Продиктовав фразу о приостановке занятий, он едва заметно улыбнулся, помолчал и продолжил:
— Пишите, господин Легран. «Время, растраченное в пустых политических спорах, будет компенсировано за счет каникул. Если беспорядки продлятся до осени, результаты экзаменов будут аннулированы и всем студентам, независимо от полученных оценок, придется повторить год».
— Это заставит их задуматься, — бросил он, и я уловил в его тоне насмешку и угрозу. — Продолжим, господин Легран.
Следующим был циркуляр в адрес школьных учителей.
«…На уроках русской литературы и истории следует использовать любую возможность, чтобы пробуждать в нежных душах юных воспитанников пылкую любовь к Е.И.Величеству и семье монарха, а также непреходящую верность устоям и традициям монархии. Господа преподаватели призваны своими речами и делами подавать пример христианского смирения и подлинного милосердия. Само собой разумеется, что любые непозволительные речи и подрывные действия, замеченные среди учеников, должны, как и в прошлые годы, наказываться со всей возможной жестокостью».
Мы перешли к прошениям. Первое было подписано Сарой Арончик, умолявшей его превосходительство арестовать некоего Мазурчика за то, что тот «сбил с пути истинного» ее шестнадцатилетнего сына, читая тому Карла Маркса. Глаза Валерьяна Александровича — он преобразился, когда мы занялись письмами, — блеснули.
— Подождите… Дайте записку моей жены.
Он перечитал записку и убрал ее в папку
с другими документами, разложил веером на кровати штук пятнадцать прошений.
— Порция на завтра и послезавтра, — гордо объявил он.
Мы продолжили работать, но Курилов быстро устал, лицо его осунулось и ожесточилось. Точно так же он выглядел в ту ночь, когда во дворе перед университетом складывали тела убитых студентов: лицо напоминало застывшую маску, только губы нервно подергивались.
По какому-то наитию я спросил:
— Говорят, в прошлом месяце были убиты шестеро студентов… Почему солдаты стреляли в них?
— Как вы узнали?
Я постарался уйти от ответа. Курилов взглянул на меня и заговорил с неожиданным возбуждением:
— Несчастные дети… Дети из хороших семей… Они забросали камнями своего преподавателя истории! Пустяк, скажете вы. Возможно…
Но их подстрекают профессиональные революционеры, одержимые смутьяны, жаждущие уничтожить все, что есть доброго и благородного в России. Следовало действовать жестко, как того требовало общественное мнение. Я приказал арестовать зачинщиков и очистить аудитории… Мы вызвали солдат. Те шестеро забаррикадировались в пустых классах. Прозвучал выстрел. Кто стрелял, откуда? Мне известно не больше, чем вам. Но один из солдат был ранен. И полковник приказал открыть ответный огонь, несмотря на мой категорический запрет. Студенты погибли. Оружия при них не нашли. Чья в том вина? Полковник был в ярости, солдаты не могли не подчиниться. Погибшие юноши проявили самонадеянность и глупость, но я исполнил свой долг. Позднее было заявлено, что стрелял агент-провокатор. Министр внутренних дел все отрицает и возлагает ответственность на меня. Но истинные виновники трагедии — революционеры, они сеют вокруг себя смуту и смерть.
Курилов умолк. Говорил он сбивчиво, точно в лихорадке, но я не хотел перебивать его.
— Никто не желал смерти грешника, — продолжил он. — Увы, несчастье произошло. Но это не значит, что мы можем отступить. Dura lex, sed lex[3]. Так было и так будет во все времена!
Курилов разгорячился. Я слушал, не перебивая.
— Да будет вам известно, господин Легран, что страну защищает от революции сложная и неприступная, как Китайская стена, система ограничений, предрассудков, условностей — называйте, как хотите! — ибо натиск врага невероятно силен. Стоит нам дрогнуть, и все рухнет. Так сказано в Писании, так же считает мой друг князь Александр Александрович Нельроде, государственный муж и джентльмен.
Меня позабавили пыл Курилова и аффектированный английский акцент, с которым была произнесена эта тирада.
Светало. Я погасил лампу. Кашалот был так возбужден разговором, что у него начался жар. Пришлось снова ставить компрессы на печень и давать питье. Курилов тяжело дышал, его правый бок судорожно вздымался и опадал.
— Почему мне так больно, вот здесь, справа, словно краб терзает мои внутренности клешнями? — спросил он дрожащим, ослабевшим от боли голосом.
Я не стал отвечать, да он, похоже, и не ждал ответа.
— Господь милосердный! — воскликнул он. — Я не боюсь смерти! Великое счастье — умереть во Христе и с чистой совестью, послужив Богу, царю и Отечеству.
Внезапно его голос зазвучал по-детски испуганно, он словно оправдывался:
— Я никогда не притрагивался к государственным деньгам и уйду, не взяв ни рубля…
Он замолчал, поднял на меня глаза и произнес со вздохом:
— У меня путаются мысли… Я хочу пить…
Я подал ему стакан, и он жадно выпил холодный чай до дна. Духота комнаты и запах болезни лишили меня сил, я отправился к себе, лег и забылся тяжелым сном.
Глава XII
Курилов поправился, во всяком случае, Лангенберг позволил ему отправиться на доклад к императору. Я больше не осматривал моего Кашалота. Иногда мы сталкивались в нижних гостиных, рядом с приемной. Он кивал и спрашивал шутливым тоном:
— Ну что, мой милый Легран, привыкаете к климату Северной Пальмиры?
Ответ Курилова не интересовал.
— Вот и хорошо, вот и хорошо… — рассеянно бормотал он и удалялся, милостиво покивав лысой головой.
На вопросы о самочувствии Курилов с улыбкой отвечал: «Nil desperandum…»[4]. Он намеренно повышал голос, чтобы привести в трепет и восторг толпившихся вокруг просителей:
— Благодарение Богу, я никогда не был ипохондриком! Работа — вот лучшее лекарство!
Я тогда близко сошелся с Фрёлихом, чтобы узнать от него некоторые подробности о первой жене Курилова. Нужды для дела в этом не было, но меня мучило любопытство… Фрёлих хорошо ее знал, он в свое время воспитывал племянника Куриловых Ипполита Николаевича, который теперь служил в министерстве под началом дяди. (Ипполита называли «маленьким Куриловым» или «вором Куриловым»).
Фрёлих был его воспитателем пятнадцать лет, до самой смерти первой госпожи Куриловой.
Поколебавшись, он рассказал следующее:
— Вы слышали, что мистицизм ее величества граничит с безумием… Такой же была первая супруга его превосходительства. К концу жизни она окончательно потеряла рассудок… — Фрёлих коснулся пальцем виска. — Его превосходительству было с ней нелегко.
— А что теперь? — спросил я.
Фрёлих присвистнул от удовольствия, потер ладони и затараторил, пугливо оглядываясь:
— Прекрасная Марго… уничтожит карьеру мужа. Катастрофы пока не произошло только благодаря покровительству и дружбе князя Нельроде. Ситуация и впрямь скандальная: министр, призванный охранять нравственность русской молодежи, подает пример рассеянной, даже беспутной жизни!