Священник кивнул детям, и те стали вылезать из кузова.
– Мне жаль, господин аббат, – повторил офицер. – Вы эвакуируете школьников?
– Сирот.
– Если хватит бензина, отошлю машину обратно.
Подростки, от четырнадцати до восемнадцати лет, с чемоданчиками в руках столпились вокруг священника. Морис потянул жену за рукав.
– Пошли?
– Нет. Подожди.
– В чем дело?
Жанна старалась разглядеть, кого несут на носилках сквозь толпу. Но толпа была плотная, рассмотреть раненых не удавалось. Рядом другая женщина тоже вставала на цыпочки. Ее губы двигались: она беззвучно молилась или твердила чье-то имя. Женщина взглянула на Жанну.
– Все кажется, что твоего несут, верно?
Та в ответ вздохнула. Почему, собственно, ее сын, ее дорогой сыночек, должен оказаться здесь, среди раненых? Может быть, он в безопасности. Даже на самой страшной войне остаются заповедные области, огонь полыхает вокруг, но не трогает их. Жанна спросила:
– Вы не знаете, откуда пришел этот поезд?
– Не знаю.
– Много погибших?
– Говорят, в двух вагонах никто не выжил.
Наконец Жанна сдалась, и Морис увел ее. Они с трудом протолкнулись к вокзалу. Им приходилось перешагивать через булыжники, бут, груды битого стекла. Вот и уцелевшая третья платформа. Закопченный пригородный поезд, готовый везти их в Тур, мирно пыхтел, выпуская клубы пара.
Жана-Мари ранило два дня назад; его везли на том самом, попавшем под бомбы санитарном поезде. На этот раз Жан – Мари уцелел, хотя вагон, где он ехал, загорелся. Он слез с полки, дошел до двери и почувствовал: от перенапряжения рана у него открылась. Он почти потерял сознание, когда его подобрали и уложили в кузов грузовика. Жан-Мари лежал на спине, голова свесилась с носилок и при каждом толчке тяжело ударялась об угол пустого ящика. Три машины, нагруженные ранеными, медленно продвигались одна за другой по запруженной людьми, опасной из-за частых обстрелов дороге. Над эшелоном кружили вражеские самолеты. Жан-Мари на минуту очнулся от смутного забытья и подумал: «Вот так же пугаются куры, когда над ними кружит ястреб».
Он вспомнил деревенский дом кормилицы, в детстве он приезжал к ней на Пасху. Залитый солнцем двор, куры клюют зерно, роются в золе, вдруг костлявые руки старой кормилицы схватывают одну, связывают ей лапы, уносят, и через пять минут на землю с тихим неприятным бульканьем струится ручеек крови. Смерть пришла. «Вот и меня схватили, скрутили, понесли, – думал он. – Схватили и понесли. А завтра бросят в яму, голого, худого, похожего на ощипанного куренка».
Он так крепко ударился лбом о ящик, что застонал, у него не было сил кричать; на слабый стон обернулся сосед, легко раненный в ногу.
– Что, Мишо? Худо тебе?
«Дай мне пить, положи поудобней голову и сгони с глаза муху», – хотел попросить Жан-Мари, но лишь выдохнул:
– Худо…
И снова закрыл глаза.
– Ничего, тебя вылечат, – пробормотал товарищ.
И тут начали бомбить эшелон. Мост через узкую реку обрушился; теперь они отрезаны от Блуа; нужно возвращаться, снова разгонять беженцев; в объезд через Вандом они доберутся до госпиталя ночью, не раньше.
«Бедные парни», – думал военный врач, глядя на Жана – Мари, который был ранен тяжелей остальных. Только что он сделал ему укол. И все-таки они двигались вперед. Два грузовика с легко раненными врач отправил к Вандому, а шоферу третьего, что вез Мишо, приказал свернуть на проселок, чтобы срезать по короткой дороге. Но вскоре им пришлось остановиться. Кончился бензин. Врач пошел узнать, куда можно перенести раненых. Теперь они оказались в стороне от потока машин и толп беженцев. Врач поднялся на холм и увидел вдалеке в ласковых спокойных нежно-голубых июньских сумерках сплошную темную массу, до него донеслась резкая какофония сигналов, голосов, он прислушался к зловещему глухому гулу, и душа у него тоскливо заныла.
Обернулся в другую сторону – там виднелась небольшая деревня. Она не опустела, но в ней остались только женщины и дети. Все мужчины ушли на фронт. В один из домов перенесли Жана-Мари, других раненых устроили по соседству. Врач одолжил женский велосипед и сообщил, что едет в город за подмогой, бензином, транспортом – всем, что удастся раздобыть.
«Если парню суждено умереть, – думал он, бросая прощальный взгляд на Мишо, который лежал на носилках посреди деревенской кухни, в то время как женщины стелили ему постель и наполняли горячей водой грелку, – пусть лучше умрет на чистых простынях, а не в грязи на дороге».
Врач поехал в Вандом. Он крутил педали всю ночь, к утру прибыл в город и там попал в плен к немцам. Он так и не вернулся, поэтому деревенские женщины бросились за помощью в ближайшую больницу. Но больница была переполнена жертвами последней бомбардировки, у врачей и сестер хватало дела. Раненые так и остались в деревне. Женщины роптали: мужчин нет, они теперь сами и в поле, и со скотиной, а тут еще раненых навязали, ходи за ними!
Жан-Мари в жару с трудом разлепил воспаленные веки. У его постели вязала желтая старуха с длинным носом, бормоча: «Знать бы, что и мой там ухожен не хуже этого, чужого». Сквозь забытье он слышал стук стальных спиц, по его одеялу скакал шерстяной клубок; в бреду ему показалось, что у клубка острые ушки и хвост, он попытался его погладить. Иногда к постели подходила молодая племянница хозяйки, с грубоватыми чертами, но такая румяная, свежая, с живыми ясными карими глазами. Как-то она положила ему на подушку горсть вишен. Есть их было нельзя, он просто прижал их к пылающим щекам и ощутил облегчение, счастье.
Корты отправились из Орлеана дальше, в Бордо. Дело осложнялось тем, что они сами не знали хорошенько, куда едут. Вначале предполагали остановиться в Бретани, теперь устремились на юг. Внезапно Габриэль объявил, что вообще покидает Францию.
– Мы не выберемся отсюда живыми, – ответила Флоранс.
Не боязнь, не усталость, а злость, слепая безумная ярость мучила, буквально душила ее. Она считала, что Габриэль нарушил условия негласного договора. В конце концов, мужчину и женщину их возраста и социального положения объединяет не любовь, а деловое соглашение. Она доверилась ему, потому что надеялась получить взамен материальную и моральную поддержку, до сих пор он исправно выполнял свои обязательства; деньги и престиж были ей обеспечены. Но теперь Габриэль показался ей презренным и жалким.
– Что мы, скажи на милость, будем делать за границей? На что станем жить? Ты перевел сюда все деньги из лондонского банка. Дурацкая затея! Зачем, черт побери?
– Я был уверен, что Англия слабее. Неужели ты поставишь мне в вину веру в наше отечество и нашу военную мощь? И потом, что ты волнуешься? Я, слава Богу, везде знаменит! Не так ли?
Внезапно он умолк, выглянул наружу и отпрянул с отвращением.
– Ну что там опять? – простонала Флоранс, закатывая глаза.
– Эта мерзость…
Их как раз обгоняла машина. Флоранс мгновенно вспомнила: они стояли рядом ночью на площади в Орлеане: облупленный капот, за рулем мужчина в картузе, на заднем сиденье – женщина с младенцем и толстая тетка, голова обмотана тряпкой, в руках птичья клетка, – узнать нетрудно.
– Не гляди на них! – Флоранс едва сдерживала гнев.
Он в раздражении нервно забарабанил по несессеру с инкрустацией из слоновой кости и золота, что лежал у него на коленях.
– Если страшные события, поражение, исход лишены красоты, величия, одухотворенности, им нет места в истории. Немыслимо, чтобы всякая дрянь, лавочники, консьержи нытьем, пошлостью, сплетнями