Акимыч тяжко выдохнул. Достал табак.
—
Погоди-ко ты! Давай для сугреву выпьем.
—
Может, на зорьку пооставим. Штоб ноги домой веселей топали?
—
Доплетемси без подогреву.
—
Ну дак об чем тогда толковать?
Макарыч царапнул по бутылке. Отметил свою
долю. Отпив, передал Акимычу. Тот цедил рябиновку по глотку. Жмурился, согревался изнутри. Каждый глоток, как капля живицы, залечивал больное. Вон даже глаза у Акимыча оттаяли. И борода, та самая, что всегда грела старика, теперь сама у костра согревалась.
Макарыч задремал. Голова его то на плечо, то на грудь падала. Из полуоткрытого рта раздавался могучий храп, пугающий тайгу.
—
Слухай!
Макарыч удивленно открыл глаза. Акимыч прижал палец к губам. Указал вверх. Но Макарыч, как
н
и силился, ничего не услышал.
—
Эх, ты! Ухи твои скорбнаши, я старик, а и то… Звезды поють, слышь ты, што певчие в церкви. А може, в Божьем доме сед
н
я праздник какой?
—
Мерещитца тибе. Вот и несешь околесицу.
—
Нет, не глупое, въявь слышу.
—
Господь с тобой! Давай спать. Устал ты поди- ко? В голове и звенит. Песней кажетца.
—
Можа, я лишку хватил? От тово?
—
Пьяной про лишку не помянит. Про нехваток не позабудит. Давай ко сну.
Акимыч свернулся калачиком возле теплого бока Макарыча. Тот отпугивал храпом зверье. Даже бледный от бессонницы месяц удивленно прислушивался. Вглядывался в спящих. Вряд ли ему, горбатому, доводилось прежде слыхивать такое.
Наутро лесники проснулись удивленные. Тайга, прихваченная первым морозом, принарядилась, как баба-пожилуха на праздник. В поределые косы солнце вплела, тонкие кружева инея на лицо опустила. Пеструю юбку повыше подвязала, будто в пляс приготовилась.
«Ишь ты, зазнобушка моя. Постарелая, да нарумяненная. Все молодисси. Хочь и рубаху с тибе после дню сдери, гольная ты тож люба».
Акимыч же, довольно потирая руки, костер разжигал.
—
Чайком побалуемся?
—
Чево ба и нет! Кишки на дорогу погреим. То не помеха.
—
Погода-то знатная, а? Седни ба в баньку поспеть! Поди, бабы не замешкают?
—
Моя Марья в этом толк ведаить. Враз сготовить все, как надобно. Не сумлевайси!
—
Давно уж не парился. Кости поизвелись. Тепла просют.
—
Сугреим, — подморгнул Макарыч.
Вскоре они отправились в обратный путь. Макарыч шел впереди, тяжело подминая жухлую, будто гнилую мочалку, траву. Следом за ним семенил Акимыч. И впервые им эта дорога показалась дольше прожитого. Хотя о том никто из них не обмолвился и словом. С каждым шагом на душу камень ложился. Спроси, вряд ли кто знал — отчего это? Скорее, промолчали бы оба.
Не хотелось Макарычу отпускать Акимыча. Но чуял — больше не удержать. Уедет. А когда теперь увидятся? Одному Господу известно.
Леснику все тоскливее становилось в одиночестве. Все тяжелее давались обходы участка. С годами порой тоску настойкой, табаком глушил. Помогало не всегда и не надолго. Задумавшись, мог часами сидеть. Бывало, хотел порвать с тайгой. Но она, рок ли крепко привязали его к участку, к избе. И не было ему отсюда пути, как мертвому с погоста.
Над судьбою своею не часто задумывался. Не хотел спрашивать себя — счастлив он или нет. Теперь ему было все равно. Хотелось леснику одного, чтоб был рядом с ним тот, кто понимал бы его. Во всем. Марья? Но тайге она так и осталась чужая. И хотя, а это он знал, умом не обделена, все же баба — она и есть баба. А с нею о чем толк, хотя и трудно ей с ним пришлось. Много перетерпела, перемучилась. Радости хотела, как каждая баба. А радость эта — звезда далекая. Ночью горит, днем нет ее: ни следа, ни памяти.
Знал Макарыч — немного-то Марье и нужно было. Вон платок когда купил, так и теперь помнит. Слово доброе сказал — как рябина на радости закраснеется. И на годы убережет его в памяти.
Вот только не часто баловал он ее радостями. Скупился. Будто на будущее про запас берег. Да просчитался. Годы прошли. Марья в хорошее разучилась верить. На будущее — что ей пообещаешь? В нем могила да холод. Хотя бы не болеть перед кончиной.
Акимыч же смотрел в спину Макарыча и старался идти след в след. Сапоги впереди идущего лесника порыжели от времени. Выкручивали мелкие сучья, ветки. Но шли твердо.
«Когда-то и я эдак-то хаживал. Собаки за мной не поспевали. Ни один зверь сбежать, перехитрить не мог. Сколько силушки имел, всю куда-то размотал. Ноне ноги — словно у старого пса трусятся. Оказия с ними. А что дальше со мной станет? Скоро совсем на них встать не смогу. Как тогда буду? Ведь никому не нужон…»
—
Поубавь чуток. Ай запамятовал, што не
единай идешь-то?
—
Изморилси?
—
Есть малость.
Макарыч остановился.
—
Давай шабашить.
Акимыч обрадовался. До зимовья оставалось немного. Но, видно, старик не хотел торопиться.
Макарыч присел на пень. Окорячил его.
Лесники курили молча. Над головами их кружила опадающая листва. Разноцветная, как воспоминания, она ложилась им на головы, плечи, у ног стелилась. Прикрывая землю, отгоняя неприятные мысли от седых голов.
—
Сказывала мать: ровно в листопад я
родился.
Дружнай он был в ту годину. Дед-то предсказал, что мудрым я стану. А мудрость — она што?
Mo
я
же вся в дурь вылезла. Судьбина за меня смудрствовала, — вздохнул Акимыч.
—
А я по весне объявился, так соседки
болтали.
Моя мать с сараю мине в подоле тащила. Будто телка али свиненка. Сказывали, блажил я во весь свет. Аж в дому перепужались. Предсказал прохожий дед матери, што расти стану буйным, норовистым. Ровно конь дикой. И сладу нихто не сыщет. Ночи темные любить стану, утехи жаркие. Хмельное почитать буду. И во хмелю жить. Но беспутно, шало, што река по половодью. В той к лету тож — ни сил, ни детвы не остаетца…
—
Недалече мы друг от дружки ушли. Хотя и предсказано разно. Но ты, поди-ко, весну шибко уважаешь?
—
Не-е. По мине дак нет ничево милей лета и зимы. Я горячее люблю и
Вы читаете Макарыч