Погибнут телки, он же меня с фермы выгонит! Беги сам, если охота. Думала ты ко мне вернулся…
— Нужна ты мне! Да я таких как ты видел! Не одну. Ишь чего захотела!
Валька до боли закусила губы.
— Беги за врачом! Прошу тебя!
— Иди ты знаешь… Вместе с ним, — указала она на Емельяныча.
— Что?
— Что слышал.
— Потаскуха!
Валька прокусила губы до крови. Молча отвернулась. Отошла. Володька взвалил Емельяныча на плечи, тихо вышел с фермы. Ветер ударил в лицо шершавой рукавицей. Выбивал слезы из глаз. Пригибал к земле.
— Ах, лярва! За коров она получит. А мужик хоть загнись! — ругался поселенец. — А ведь за неоказание помощи, за оставление в опасности — статью могут дать, — вспомнил Трубочист уголовный кодекс.
Ветер леденил заголившуюся спину, но Володька упрямо шел в село. Боялся остановиться. Боялся отдыхать. Он не знал, жив Емельяныч или нет? Он торопился.
В больнице сказали, что опоздай Володька на десять минут — никто бы не смог помочь Емельянычу. Но он успел.
На ферме об этом узнали на следующий день. Все радовались за Емельяныча и Вовку. Все поздравляли его. Все— кроме Торшихи, застывшей в горе своем. Пошла ва-банк и проиграла. Слабой была ее ставка в этой игре. И партнер оказался не по зубам. Слишком сильный, слишком опытный.
Она впервые узнала, что месть не всегда приносит победу. Что есть у нее еще и своя, вторая черная сторона. И может отступилась бы баба. Но оброненное там, на ферме оскорбление переворачивало всю душу. Жгло огнем. Нет. Этого нельзя простить. Надо отплатить. Только выждать свое время. И тогда растоптать его — этого упрямого поселенца.
«Но как это сделать?» — грызла Торшиха ногти и обдумывала вариант за вариантом. Каждый из них тут же отметала. Не годились.
А время шло. Вот уже вышла из больницы доярка Акулина. А через две недели вернулся на ферму и Емельяныч. К Вовке, как к родному относиться стал. Вроде не поселенец он вовсе. Даже обиднее было. И как не следила Валька, ничего не получалось с местью. Слабы были ее сети.
И вот наступила весна. Бурная, она сразу съела сугробы, наделала лужи, сняла снежную седину с крыш домов.
— Ну, бабоньки, скоро на выгон! — улыбался Емельяныч, весело оглядывая доярок.
На первую, самую свежую, самую сочную траву уже выгнали пастухи телят. Успели их перегнать по еще не вскрывшейся реке. И теперь молодняк бегал там, на воле, задрав хвосты. Пробовал свои силы в драках, крепость растущих рожек, какие чесались поминутно.
Еще неделя. Последняя неделя. И покроются листьями деревья. А там — еще неделя — и поедет он опять вместе с доярками на выгон. Все лето он проведет на природе. Вовка купил уже себе майки, рубашки. Что ни говори, одной парой белья не обойтись.
Вечером подошел к поселенцу Емельяныч:
— Володька, у меня просьба к тебе.
— Какая?
— Придется тебе с нами съездить на старое пастбище. Оздоровить его надо.
— Как?
— Прошлогоднюю траву надо сжечь, чтоб новой расти не мешала. Это пара дней работы. Надо последить, чтоб огонь на лес не перекинулся.
— Когда едем?
— Завтра.
— Во сколько?
— С утра.
Утром, чуть солнце встало над селом, от фермы отъехала скрипучая телега, увозя людей на старое пастбище.
Всю дорогу молчала Торшиха, она повернулась спиной к Володьке, не могла забыть обиду, какая жила, клокотала в душе. Но отомстить поселенцу Валька не могла. Потеряла надежду.
Солнце стояло в зените, когда телега, крикнув всеми несмазанными колесами, остановилась на берегу реки у края пастбища. Пока устраивались, располагались, обедали, время шло, к вечеру. Сторож пошел наготовить дров. А Емельяныч с Вовкой пустили пал. Сухая трава быстро вспыхнула. Заискрилась. И понеслась, гонимая ветром, все дальше.
Жарко. Очень жарко. Вовка огляделся. Поблизости никого. Старая трава здесь выгорела. Он снимает телогрейку. И, положив ее на землю, бежит помочь Емельянычу сбивать огонь с кустов. Надо не подпустить пал к лесу. К ночи усталые возвращаются к телеге. На завтра осталось совсем немного.
Но что это? Нет телогрейки! Он же здесь ее положил. Тут оставил. Где она? Где? — мечется Вовка. Шарит руками по земле, еще не
— Уж не вонючку ли свою ты ищешь? Сожгла я ее! А то — что не сгорело — в воду выкинула. Вон в речку. Она так заскорузла, что не тонула. А что там у тебя так здорово горело? Выкинула я лишь рукава, — уперлась в бока Торшиха.
— Ты спалила? — не верил он услышанному.
— Спалила? Ты нас всех в телеге вонью заморил от нее.
— Сс-тт-ее-рр-ва! — заорал Володька. Вылупленные глаза его побелели. Голова затряслась. Он упал на землю. Да, вот кусок обгорелый. От телогрейки. Он еще тлеет. Он тлеет. Поселенец хватает землю, царапает ее, гладит, кусает зубами: — Отдай! Отдай! — рычит он.
Валька в страхе убегает к Емельянычу. Ужас исказил ее лицо.
Связанного, несущего околесицу Вовку привез Емельяныч в больницу уже под утро. Врач осмотрел Трубочиста. Покачал головой.
— Сложное состояние, — сказал он задумчиво.
— Доктор, спасите его! — уронил седую голову на руки Емельяныч.
У двери стояла Торшиха. Она не кусала губы. Злорадная улыбка бродила по ее лицу.
— Надо отправлять его. В психиатрическую больницу, — ответил врач.
— Он выживет? — спросил Емельяныч.
— Все возможно. Но жизнь не будет ему в подарок. Вероятно, останутся последствия, — опустил голову медик.
Море выло, словно жаловалось всему свету на боли и старость свою. Кричало на все голоса. Вот оно завизжало, словно обиженное дитя. Вот роженицей вздрогнуло, вспучило серый, громадный живот к самому небу, словно самого сатану из утробы своей решило на свет выпустить. И кричит, ликуя заранее, рожденному наказанию людей радуясь.
Аркадий Яровой давно потерял ориентир во времени. Сколько томительных дней или часов, а может, всего-навсего минут прошло с начала шторма? Они тянутся бесконечно, как слеза по щеке, как трудная жизнь без радостей. Остановись! Взойди солнце! Но нет его в этом краю. Не хватило его тепла и лучей на эту окраину земли. Какую совсем не случайно зовут краем света. Ох и не зря!
Нет солнца. Лишь волны серыми тенями взмывают к небу. Словно все погибшие моряки ожили и теперь, встав со дна моря, к небу руки тянут. Молят вернуть на землю. Домой.
Море подкидывает «рээску», как мячик. Что оно задумало? Утопить?