— Заглохните! — ворвался в будку поселенец. Бабы вмиг утихли. Сникли, не понимая, за что на них разозлился Володька. — Я в лагере был! Кто из вас не знает что это такое, могу рассказать! Ни одна не обрадуется возможности там побывать.
— А что? Молчать надо?
— Ждать, что эта блядь еще утворит!
— Радуйтесь ее шутке!
— Иначе можно! Без рук! — оборвал доярок поселенец.
— Как?
— Похоронить ее молчанием. Не видеть. Не слышать. Не замечать. Сама не выдержит. Сбежит. Но делать так надо всем. До единого!
— Она с коровами говорит.
— Ну и пусть.
— Но из будки выкинуть надо!
— Нет! Пусть живет. Но одна. Молчанием накажете. Это на отпетых сволочей и то действует. По себе знаю, проговорился Трубочист.
— Между прочим, тяжелее всего придется тебе. Ты первый не выдержишь, — пыталась поддеть поселенца Татьяна.
— Это почему? — удивился Володька.
— Мы то ей не нужны. А вот ты…
— Будь спокойна! Меня она никогда не интересовала, как бы она не легла, — напомнил Таньке ее позу на реке поселенец.
— А ну тебя, — отмахнулась она, покраснев.
Доярки с этого дня стали больше доверять поселенцу. И хотя знали, кто он и за что его сюда прислали, никогда не напоминали об этом Володьке. Не проверяли его. Привыкли к поселенцу все.
В самом Соболево на Трубочиста смотрели как на неизбежность. Куда как не в это село ссылать всякое отребье! Но в селе Вовка бывал не часто. А потому отношение к нему жителей села— не волновало его и не трогало. Лишь прошлое и ближнее будущее терзали его днем и ночью. Они преследовали его черной тенью и не отпускали ни на шаг.
Деньги, зашитые в телогрейке, вначале радовали, грели, а потом стали жечь. Ведь деньги, данные Клещом, надо было отработать. Иначе ему самому надо проститься с жизнью. Из рук Клеща никто еще не ускользал. Никто. Тем более — виноватый перед ним.
Виноватый. Но ведь он — Трубочист ни в чем не виноват. Ни в чем. Взял деньги! Ну и что? Он мог купить другого! Но тот бы выполнил и отработал взятое. А Вовка— нет! Хотя, а что он мог сделать? Ведь он не был на свободе. Он сидел в лагере, а теперь — на поселении! Чем же тут можно помочь Клещу? А значит— не надо было соглашаться! Не надо было браться. Вот этим и виноват. Виноват в том, что позарился на деньги! Пожадничал! Не смог отказаться. Вид денег сводил его с ума! Он не мог относиться к ним спокойно. Он не мог уснуть, если перед сном не ощупывал подклад и каждое кольцо и деньги, деньги! Они радовали. Но только временно и временами.
Все чаще в ночи он видел кошмары. Черные, леденящие. То он видел, что гонится за Скальпом. По черным закоулкам с ножом. Вот он. Еще прыжок! Нож входит в спину Скальпа легко, как в масло. На руки льется кровь. Скальп кричит, вон уже и шаги. Кто-то бежит. Вовка пытается удрать. Удрать скорее, но чьи- то руки хватают его и волокут к Скальпу, а тот лежит, на него пальцем указывает. И снова на руках Трубочиста эти проклятые наручники. Они впились и режут не только руки, а и горло, душу.
А все деньги! Деньги! И снова он попадет в лагерь. На этот жуткий Север и больше не увидит свободу. Ему не выйти больше из лагеря. Там еще есть те, кто знают о деньгах Клеща. А раз Вовку взяли сразу, то деньги он не успел истратить. А значит его можно тряхнуть. Хотя, эти деньги могли взять при обыске.
Да, могли, могли! Но и он мог не убивать Скальпа! Не убивать! А просто скрыться! Скрыться подальше от всех. От кентов! От Клеща! От самого себя! Да! Прежде всего от самого себя!
Володька кричит во сне. Ему так не хочется снова в лагерь.
— Пустите! Пустите! — кричит он. Но руки нащупывают деньги в телогрейке. Рукам становится тепло. Очень тепло. Даже жарко. Вот они! Все на месте. В них его жизнь. Но чего она стоит— зашитая в телогрейку?
Поселенец хватает полу телогрейки, не хочет выпускать. Вон он видит, как его убивают кенты. И вот уже его хоронят. Кто-то ложками Шопена наигрывает, а вон «сявка» по животу, как по барабану стучит. А этот «сука» — языком под контрабас работает. Сзади гроба мать идет. А она зачем? Как попала сюда? И почему он их видит! Всех! Он хочет встать из гроба, но не может. Телогрейка душит его. Не пускает. Это она его убила, она довела его до могилы. И теперь спеленала, связала намертво. Не выпускает. Ему не вырваться из нее никогда.
Деньги! Он подшивает в подклад каждую деньгу. Трояк или пятерку. Каждый свободный червонец. Он отказывает себе во всем. Живет на хлебе и молоке. Все для денег! С ними ему спокойнее! Зато потом, когда выйдет с поселения, не станет трястись над каждой копейкой. Заживет на широкую ногу. Купит шикарный костюм. Будет есть мясо! Каждый день! Да, но и это опасно! Надо затаиться. Уехать подальше. Но куда?
— Володька! Да проснись ты! Ишь дрыхнет, бес! Вставай! — кричат бабы. И он снова вскакивает, бежит в загон. Пора работать! Снова надо носить воду, ловить этих проклятых коров. Привязывать, отвязывать, грузить бидоны, потом чистить загон. И снова помогать, помогать! Да будет ли этому конец?
Спина взмокла, руки чугунные, сапоги навозом пропахли. От них за версту несет коровником. Зато пухнет телогрейка. Ничего. Потерпи.
Володька бежит с ведрами к речке. Искупаться бы! Но вода в реке холодная, скоро осень. Скоро заморозки и холода. Скоро он будет снова работать на ферме. Каждый день одно и то же. Ничего нового. Но что делать? Другого выхода нет. Слава Богу — не лагерь. Там бы и не так вкалывал.
Поселенец набирает воду. Бежит к загону. Надо подойники помыть. Помочь бабам прокипятить бидоны. Тут не до счетов — мужичье ли дело, его ли обязанность? Бабы тоже ему помогают, не считаясь ни с чем. А тут еще, как на грех заболела старая Акулина. Руки отказали. Да оно и понятно — сколько лет уже дояркой работает. А в группе двадцать пять коров. Всех выдоить надо. Руками. А коровы тоже разные. У одной вымя чуть не до земли. Соски толстые, рукой не обхватишь и слабые. Не выдой вовремя — начнет молоко вытекать из вымени. Сколько пропадет! У другой вымя с фонарем искать надо. Соски, как пуговки. И тугие. Тянешь их изо всех сил. А молоко еле сочится. Не струи, а слезы. Горе одно с такими. Попробуй крикни на такую. Подожмет все молоко, ни грамма не отдаст. Так и сгорит оно у нее. А эти тугосисие, как на грех, все помногу молока дают. За один день до двадцати литров. Но и возни с ними — уйма. А сил сколько отнимают — не счесть! Попробовал Вовка одну такую подоить. И зарекся. Молоко не в подойник, в рукава побежало. А потом еще эта Лыска, так отшвырнула его ногой от себя, что не только подойник опрокинула, но и сам поселенец в кормушку влетел. Не учел, что корову прежде дойки приучить к себе надо. Вон они какие норовистые. Акулинину группу взяли доярки, каждая по две-три коровы, и они других доярок не признают. Не дают доить. Не подпускают к
Вовка привязывает коров, ловит норовистых. Покуда доярки занимаются дойкой, носит молоко в бидоны. Цедит его, замеряет, записывает. Работы невпроворот. Бабы теперь не зовут его иначе, чем Володюшка. Сторож, на что скупой на похвалу старик, а и тот к Вовке уважительно относится. По вечерам заговаривает с ним. Хвалит в глаза и за глаза. И добавляет:
— Раньше бабы за три часа кое-как с одной дойкой на загоне управлялись. А теперь все за полтора часа. А все — ты. Один, а сколько времени ихнего сберег, да и силенок. Ведь не велики они у баб, что ни говори. А вот ты им подсобляешь. И как ловко. Глаза не нарадуются. Вот ты говорил, что в городе рос, а и к нашему деревенскому житью у тебя смекалка имеется. И соображение. У наших, у сельских, здесь рожденных, не у всех такое имеется. То-то и оно, это от природы каждому. От желания. Без того ни одна скотина и близко к себе не подпустит. Она хорошего человека за версту сердцем чует.
Володька рассмеялся: