— Клеймо у тебя стоит. На всю рожу. Его не только я — все видят.

— Ах ты, прощелыга! Тебе ли о клейме тут говорить? Тебе ли — жулик проклятый! — схватилась баба за лопату. Замахнулась. Но тут же, откинутая поселенцем, полетела в сточную канаву.

— Бандит!

Но кругом смеялись доярки, держась за животы. До слез, до коликов. И Торшиха, прикусив губы, решила отплатить поселенцу за пережитый позор и унижения.

А тут подошло время выгонять коров на пастбище. И доярки заранее радовались. Радовался и Трубочист. Что ни говори, теперь ему не придется целые четыре месяца чистить навоз, таскать воду коровам. На пастбище за каждую корову — пастух ответчик. А не он. Но какую работу теперь поручат ему? Чем он будет заниматься все лето? Без дела, конечно, не оставят. Но заработок? Не проиграет ли он в нем? Ведь Володьке так не хотелось тратить то, что нажито в лагере. Да и кому это понравится? И Трубочист решил поговорить с Емельянычем. Тот, выслушав поселенца, сказал, что работать он будет при доярках. Помогать им загрузить бидоны с молоком в телегу. Поймать коров в загоне и привязать, чтобы бабы быстрее управлялись. Носить воду для мытья коров.

— Дел у тебя хватит. А получать будешь с надоев. Это выгодней. Но забот не убавится. Летом работать тяжелее, — предупредил заведующий фермой.

А через неделю поселенец впервые поехал вместе с доярками на пастбища. Коров сегодня утром увел пастух из села.

Теперь он вместе с бабами проживет здесь все лето. До самой осени. Сегодня к загону отвезли две будки. В одной доярки жить будут. В другой — поселенец и оба пастуха. А еще сторож. Муж бабки Акулины.

Среди зелени, в уютном уголке стояли будки. Бок о бок. Как две сестры. Дни выдались погожие. Теплые. И доярки, управившись с коровами, бежали на речку. Загорать.

Решил сходить с ними и Володька. Старая Акулина сидела на берегу. Сняла платок. И была похожа на старую русалку, распустившую по плечам волосы. Густые, черные. Другие доярки уже разделись и, подстелив кто что мог, лежали на солнце, впервые не ругались.

Володька даже опешил. У рыжей, громадной Ольги оказалась такая белая, нежная, как у ребенка, кожа. Она даже просвечивалась и отдавала прохладой. Будто не тело, а душу бабью, слабую, незащищенную, тщательно скрывала она под одеждой своей.

Володьке нестерпимо захотелось погладить ее по плечу. Пожалеть. Успокоить. Нет, не как бабу. Как девчонку. Большую и обиженную. Поделиться с нею своим теплом. С первой: знал: любила Ольга парня. А он отслужил и уехал. Забыл ее. А она — нет.

А рядом с нею лежит Нина Ухова. Ох и глотка у нее! Но сейчас она молчит. Заснула. А может дремлет в своих воспоминаниях. Лежит не шевелясь. И поселенца мороз по коже продирает. Какие у нее ноги! Словно выточенные. А бедра. Линии нежные. Но ноги! От них невозможно оторвать взгляд. Ведь вот столько раз она проходила мимо. Но разве в сапогах что увидишь? А тут! Эх! Вовка с трудом переводит взгляд на ту, что лежит рядом. Кто? Лицо полотенцем прикрыла. Ну и грудь! Вот так да! В два добрых кулака. Тугая.

Поселенец рассматривает бабу внимательнее. Круглые плечи ее расслаблены. Руки закинуты за голову. Кто это? Торшина! Да, вон и губы ее из-под полотенца кривятся. Трубочист перескакивает взглядом на другую бабу. Это Аня Лаврова. Маленькая, будто игрушечная. Нежный пушок все тело покрыл. Какое оно славное. Гибкое. Упругое. Вот только ноги немного кривые. А эта? А! Вот она — копна конопатая. Лежит кверху спиной. Зад солнцу подставила. Ну и ну! На эту задницу добрый десяток мужиков можно посадить. Всем места хватит. А спинища! Целая стена. Шире дома. За такой спиной пять «малин» спрячется. Да так, что ни один лягавый не догадается.

А эта? Что за нахалка? В такой бесстыдной позе средь бела дня? Любуйтесь на нее. Старик сторож и тот, глянув, крякнул и, покраснев до самой лысины, пересел подальше от греха.

— Ну подожди, шалава! — решил Володька. Опустившись бегом к реке, набрал полное ведро воды и окатил бабу. Та с визгом подскочила. К Вовке кинулась. Он сделал вид, что убегает, а сам резко повернулся, охватил ее, голую, и в воду затащил. Там всю облапал.

— Уйди!

— А зачем ты так легла?

— Пусти!

Но он тянул ее в речку подальше от берега. Она вырывалась. И он, решив подшутить, отпустил ее руку. Танька сразу плюхнулась в воду, обдав поселенца столбом брызг.

Он кинулся за нею. Поймал. Нахально разглядывал ее. Потом к себе притянул.

— Уйди! Черт! — побежала она к берегу. На шум доярки головы подняли.

— Эй! Вы что там? Не мешайте!

— Бабы! А наш Вовка-то — мужик! — орала Танька во все горло.

— Тащи его сюда!

— Проверим!

— Отвяжитесь вы от человека! Охальницы! Ишь семя греховодное. Глаза бесстыжие! Отпустите вы мужика! — ругался старик сторож. Но бабы не слышали и не хотели слушать его.

Ухватив поселенца, они навалились на него кучей, мяли его, тискали. И гогочущим клубком в речку скатились. Там обливали друг друга водой, охлаждали пыл, чтоб не зайти в игре дальше. Не перейти границ дозволенного.

На берегу осталась лежать лишь Торшиха, подставив солнцу свои громадные, вздыхающие по- коровьи груди.

«Не обратил внимания, на другую глянул. С другими возится. Ее нет для него. Но она не может как эти. Она хочет не просто так. Не в кустах. А чтоб походил он за нею. Собакой, по пятам. Помучить его ей хочется. А уж потом… Ведь мужик. Их в селе по пальцам счесть можно. В том-то и беда. Любому рады. Но баб и девок полно. Она не одна. Вон они визжат там с ним. Желающих хоть отбавляй. Не у всех такие как у нее груди. Но и с ними можно в старых девах засидеться. Ему то что? А ей каково? Хотела ему отомстить. Довести. Ан даже не оглянулся», — вздыхает Торшиха. И решила, что не все еще потеряно.

А Володька — весь мокрый, вырвался кое-как из цепких рук доярок, пустился во весь дух наутек. Бабы хохотали ему вслед. Грозились поймать его и не выпустить.

Ни он, ни доярки, так и не поняли, как случилось, что именно там в реке сломался ледок меж ними. И если раньше никому не было дела до того — поел поселенец или нет, то теперь без него за стол не садились.

Он не просил, само по себе случилось, что вперемешку с бабьим бельем, стали сушиться на веревке и его рубашки, майки, носки. Зачастую он даже не знал, кто это делает. И принимал за должное. Да и что тут особого? Он им помогал, не спрашивал, они — ему.

Вечерами, когда работа заканчивалась и над загоном опускалась ночь, разводил старик сторож костер. Начинал печь картошку. Для всех. Собирались к костру доярки. Садились в кружок. Говорили тихо. Вполголоса. И все просили старика рассказать какую-нибудь историю.

Сторож, пожевав рыжий от махорки ус, головой качал. Знал, любят доярки сказки, а называют хитро потому что себе стыдятся признаться, что в детстве сказка обошла их, а в жизни все лишь горькое окончание ее узнали. Ни у кого из доярок нет отцов. Погибли. Старших братьев нет. Погибли. Младших сестер и братишек нет. Вдовы их матери.

А потому жалел их сторож. Как мог скрашивал дояркам несладкую их жизнь. Утешал их сказкой. Вот и теперь в кружок уселись. Смотрят на него ожидающе. Глазами — дети. Жизнью— старухи.

Печеную картошку и то есть не научились. Вон как лица перемазали. Смех один. И этот… Тоже хорош. Голову на колени к Цинке положил. А Ольгину руку гладит. Ну и гусь, — дернул усом сторож.

— Дед, расскажи! Что-нибудь, — просят бабы.

Вовка глаза прикрыл. Ему тепло и сытно. А, историю? Ну что ж? Можно и послушать? Никогда не слышал. Кроме тех — лагерных, может эта иная?

Старик доел картошку не спеша. Запил чаем. И, оглядев тесный кружок, откашлялся, прочистил голос, глянул на старуху, мол не обессудь, если чего загну лишнего. Подвинулся ближе к костру, к теплу. Доярки притихли. Даже деревья умолкли. Насторожились. Шептаться перестали. Слушали сказку старого

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату