чудовищ. В остальном обстановка была довольно комфортабельна, был здесь очаг, только что погасший, но возле него стоял ларь, наполненный поленьями и растопкой, а вдоль голой стены тянулся ряд прекрасно обитых кресел, вид которых не мог не напомнить Петру давнего пребывания в Бастилии. Среди пыточной, за высоким барабаном, сидели два солдата с красиво закрученными усами, нарисованными черной ваксой на их по-деревенски здоровых, широких, молодых лицах, что делало их похожими на ярмарочные мишени, по которым простолюдины стреляют из лука. Солдаты играли в карты. В непосредственной близости от них, привязанная за правую руку веревкой к крюку посреди свода, висела Либуша Кураж; голова ее изнеможенно опустилась на грудь, искаженное мукой лицо было желтым. Петр наставил пистолет на обоих молодцов:
— Отвяжите ее!
Те захохотали.
— Не желаете ли переброситься с нами в картишки, пан Кукань? — спросил один.
— А то мы в «жулика» играем, — подхватил другой, но первый возразил товарищу:
— Что ты, пан Кукань слишком высокая особа для такой дурацкой игры!
И снова смех, обнаживший молодые здоровые зубы под нарисованными усами.
— Считаю до трех, — сказал Петр, стараясь не показать ощущения беспомощности, подбиравшейся к горлу. — Раз…
— Два, три, — подхватил первый солдат, а второй сказал:
— Жулик!
И оба так и зашлись в хохоте.
Петр нажал на спуск, но в пистолете что-то скрипнуло, щелкнуло, пуля медленно выкатилась из ствола, потянув за собой струйку дыма, и бессильно со стуком упала на каменный пол. А безбородые юнцы с нарисованными усами уже просто ржали от восторга, хлопая себя по брюху, по ляжкам… Тут из трубы очага вылетел нетопырь и, качаясь на крыльях, понесся к Либуше, но вдруг, словно ткнувшись в незримую стеклянную стену, свалился на пол — то ли оглушенный, то ли мертвый.
Тогда Либуша открыла глаза и, вперив их в Петра, произнесла иссохшим голосом старухи:
— Разорви круг, Петр, сотри несколько письмен…
В этих словах, казалось, нет никакого смысла, но униформированные юнцы, видимо, нашли в них смысл; их веселые лица с гротескной имитацией признаков мужественности разом стали серьезными, оба вскочили на ноги, и в руках у них, откуда ни возьмись, зачернели пистолеты.
— Ни с места! — сказал один.
— Не то накормим свинцовыми бобами! — подхватил другой.
Три с половиной века тому назад такое суровое выражение еще не было затрепано, и веселые ребята, добрые души, опять засмеялись, только на сей раз веселье их было недолгим: дверь открылась, и вошел, зябко кутаясь в меховой плащ, крытый алым сукном, герцог Фридляндский, Альбрехт Вальдштейн.
— Так, так, добрые друзья встретились снова, — сказал он и, пройдя через застенок, уселся в одно из кресел.
Надо думать, что за его больными ногами ухаживали лучше некуда — здесь он был дома и, конечно же, окружен всевозможной заботой; но ступать ему явно было труднее и болезненнее, чем в тот раз, когда они с Петром возвращались в дом Кеплера из городской кутузки, где Вальдштейн провел ночь почти без сна.
— Приветствую вас, пан Кукань. Чему обязан честью вас видеть?
Петр ответил, что его удивляет ненужность этого формального вопроса: если даже герцогские слуги, например, некий Мартин, чье бесчувственное тело валяется в одном из ближних коридоров, извещены о цели его, Петра, приезда в Прагу и о том, для чего он отважился проникнуть в дворцовое подземелье, то все это, несомненно, известно и самому герцогу. Он, Петр Кукань, приехал хлопотать о жизни своей приятельницы Либуши, которой, в силу личных причин, он глубоко обязан и которая висит здесь, кажется, уже полумертвая; и он, Петр Кукань, просит герцога отпустить ее и позволить Петру ее увезти.
При этих словах Либуша опять открыла глаза и слабым голосом вымолвила:
— Оставь это, Петр, разорви круг, сотри несколько письмен!
— Эй, баба, заткни глотку, не то привяжем тебе к ноге груз! — крикнул первый из двух униформированных холуев с нарисованными усами.
Другой воинственно добавил нечто в том смысле, что если ей и этого мало, то они разведут под ее ногами огонек, пускай-де получит представление о том, что ее ждет, когда будет поджариваться на костре. Оба засмеялись этой шуточке, но герцог прикрикнул на них:
— Не вмешивайтесь в разговор взрослых, сопляки! Если понадобится стрелять в пана Куканя, то имейте в виду, он носит под курткой пуленепробиваемый жилет, это во-первых, а во-вторых, я желаю, чтобы он остался жив. Поэтому стрелять ему только в ноги, понятно?!
— Понятно, — твердыми голосами ответили сопляки.
— Молодцы. — Тут Вальдштейн с благожелательной улыбкой повернулся к Петру. — Весьма сожалею, пан Кукань; участь означенной Либуши всецело в руках святой инквизиции, каковая, в ходе проведенного дознания, пришла к убеждению, что Либуша общается с дьяволом, который, вопреки всем мерам, принятым инквизиторами, проник сюда и внушил ей силу, нужную для полного отрицания всего, в чем ее обвиняют. Но теперь достаточно будет нескольких дней, чтобы обвиняемая прозрела и смягчила свою вину, по крайней мере в глазах Всемогущего, прибегнув к спасительному покаянному признанию.
Петр, охваченный отвращением, возразил на это, что до сих пор единственным симпатичным свойством Альбрехта Вальдштейна было то, что он не старался представиться иным, чем есть на самом деле, то есть безжалостным хищником и эгоистом; и, право, противно слушать его святошеские речи, которыми он пытается — или делает вид, что пытается, — оправдать свой поступок в отношении несчастной девчонки, единственная вина которой заключается в том, что он, Вальдштейн, как дурак попался на ее болтовню после так называемого «чтения по хрустальному шару» — чем она и кормится, поскольку гнусное время, в которое она родилась, не научило ее ничему другому.
Вальдштейн ответил:
— Во время интересной беседы, какую мы, помните, вели от скуки в некую памятную ночь в Регенсбурге, когда вынуждены были ночевать с вами в одном помещении, я не раз говорил, что вы унаследовали от своего предка холостильщика способность бестрепетно резать по живому мясу, — кстати, это же, задолго до того, говаривал вам ваш покойный приятель кардинал Гамбарини. Но то, что тогда, в Регенсбурге, было желанным развлечением, сейчас — пустая трата времени. Говорите что хотите, режьте как угодно по живому — положение не изменится; а оно таково, что колдунья Либуша покинет пределы моей резиденции только для того, чтобы ее увезли к месту казни, где она и будет сожжена заживо; равно как и вы, пан Кукань, выберетесь отсюда, только чтобы предстать перед судом, на котором, как и прежде, председательствовать будет генерал граф Хольк, а он, пан Кукань, искренне и от всей души любит вас за то, что вы со своими веритариями, как вы называете своих бандитов, побили его и испортили ему мужественную забаву, коей он предавался со своими полками в Саксонии.
— Забава эта заключалась в том, что он убивал, грабил и жег, — возразил Петр. — И за то, что я пресек эти деяния, меня обвиняют в бандитизме?
— Именно так. Полки генерала Холька входят в регулярную армию, а ваши веритарии — отверженцы и самозванцы. Поэтому, напав на войска генерала Холька, вы совершили бандитский поступок и заплатите за него смертью. Аргументация эта безукоризненна с юридической точки зрения, без сучка, без задоринки. Я знаю куда более головоломные обвинения, погубившие людей, гораздо невиннее вас.
Петр:
— Не в первый раз в моей жизни некто более сильный и могущественный, чем я, охотно сжил бы меня со свету, поэтому положение, в которое вы меня поставили, не наполняет меня ни изумлением, ни ужасом, ни чувством несправедливости. И все же до сих пор в подобных обстоятельствах я всегда точно знал, почему и чем мешаю тому, кто хочет со мной расправиться. В данном же случае я этого не знаю. Предлог, под которым вы собираетесь предать меня суду, то есть конфликт между моими веритариями и солдатами Холька, есть не более чем именно предлог. Мне, напротив, известно, что деятельность моих веритариев укрепляет и улучшает дисциплину и в вашей армии, герцог, потому что ваши солдаты действительно начали опасаться, как бы не попасть в руки моих строгих, правдивых ребят. Это я, впрочем, привожу не в свою