взгромоздил тело герцога и завалил его сверху целой грудой кресел и всем, что нашел деревянного и что не было прибито накрепко; в числе этих предметов оказался так называемый «конь» с острым хребтом, далее — инструмент, похожий на скалку, но утыканный металлическими остриями, с палаческим юмором называемый «шпигованным зайцем», а также столь же юмористически названную «качалку» и «испанские сапоги». Ко всему этому он присоединил маски чертей и прочие фигуры, если они были из горючего материала, добавил свой плащ и башмаки — и свечкой от фонаря разжег под костром смолистую растопку, стружки, щепки, приготовленные у очага, и стал раздувать огонь мехами, пока он не разгорелся жарко. Тела обоих солдат он оставил без внимания.
Огонь весело пылал, дым втягивался в трубу над очагом. А двойник, спрятав под плащом железную маску — хотел оставить ее себе на память, — смотрел с довольным видом, как пламя охватывает груду мебели и орудий пытки; когда стало слишком жарко, он вышел, запер за собой железную дверь ключом, торчавшим в замке снаружи, и поднялся по короткой лесенке, о которой после смерти герцога знал он один и которая вела прямо в малый кабинет; там Вальдштейн занимался тайными науками. Ход отсюда в подземелье был замаскирован под книжный шкаф, поворачивающийся на шарнирах.
Двойник Вальдштейна был счастлив — этим мы хотим сказать, что он испытывал счастье в полном и ничем не ограниченном смысле этого столь затрепанного слова, когда чувство распирает грудь и человек, не в силах оставаться на одном месте, ходит вперед-назад с идиотской улыбкой. Двойник и улыбался идиотски, впрочем, и было отчего — ведь он только что сделался неограниченным владельцем огромного герцогского богатства, всех его земель, городов, замков, крепостей, дворцов, всех его денег, драгоценностей, золота, серебра, всех титулов и наград, всех карет и лошадей, а также, что было не самым приятным — всех его войск. Самый свободный из всех людей на свете, он уже никогда не будет подчиняться приказам этого самовлюбленного дурака, не будет выслушивать его директивы, сносить его брань и проявления дурного настроения. Он, Михль — ибо таково было имя двойника, — уже не будет разговаривать и держаться по предписаниям своего господина и против воли изрекать заученные слова, как делывал давно, играя на сцене Отелло, венецианского мавра, или когда беседовал с этим грязным монахом, что было вдвойне тяжело — французский язык Михля был весьма неповоротлив, хотя случалось ему играть и во Франции, а монах то и дело выходил из роли и говорил совсем не то, что можно было предположить. Зато теперь, когда он стал сам себе хозяин, он, Михль, покажет миру, на что способен Вальдштейн. Ибо отныне он, Михль, — подлинный и неложный Вальдштейн, и нет никого на свете, кто мог бы доказать, что это не он, — даже кучка его гнусных родственников, которые знают, что герцог иногда выставляет вместо себя двойники, они различают обоих только по тому, что Михль не говорит по-чешски. Они не подозревают, что Вальдштейн умер, и не знают, не занял ли Михль место герцога по его воле, как уже не раз бывало, пока сам герцог скрывался где-то инкогнито. А тем временем Михль хорошенько овладеет чешским языком, этой verfluchte Powidalischemuhrali-Sprache [86], и научится безупречно подделывать закорючки Вальдштейновой подписи, что устранит последнее различие между ним и Михлем, которое, выражаясь ядреным немецким языком, пойдет zum Teufel. [87]
Потом Михль стал соображать, чего бы ему хотелось, что бы такое приказать, как использовать свою безмерную власть — повесить, что ли, кого, или велеть какой-нибудь смазливой придворной даме раздеться перед ним донага? Иных сексуальных наслаждений, кроме визуальных, он не мог себе позволить по причине syfilis galopans. В конце концов решил выпить вина и приказал слуге принести бутылочку «Pisporter Goldtropfchen» да шматок тонко нарезанного сала с перцем.
— А если какому французскому гурману покажется, что сало не подходит к мозельскому, то и черт с ним, — надменно добавил Михль. — Здесь я решаю, что подходит, а что нет.
События, изложенные в этой главе, хотя и многочисленные и богатые роковыми последствиями, разыгрались в течение невероятно короткого времени: Петр проник и домик человека с железной маской в семь вечера, а теперь, когда он увозил в седле перед собой Либушу, прижавшуюся к его груди и укрытую его плащом, было не более девяти. Ехал Петр шагом — навстречу мело густым снегом. Либуша испытывала ужасные боли и тряслась в горячке. Когда метель немного улеглась, она измученным голосом стала превозносить храбрость Петра. Она ни минуты не сомневалась, даже во время самых страшных пыток, что Петр, ее герой, ее возлюбленный, ее любовь, подоспеет к ней на помощь, — и вот он подоспел и спас бедную Либушу…
— Спасти-то спас, — молвил Петр, — но какой ценой и с чьей помощью — с помощью каких сил?
— Как это — какой ценой? Какую цену имела жизнь этого негодяя? Не лучше ли было ему давно сдохнуть? И разве не прекрасно, что его умертвила именно твоя сильная, любимая рука? И о каких силах ты говоришь? В свое время я сказала тебе, что была очень плохой ученицей в школе колдовства и чародейства, и не удивительно, что инквизиторы разбираются в черной магии в сто раз лучше меня, — то-то они приняли отличные меры к тому, чтобы я от них не ускользнула, и заключили меня внутри Сферы Мелового Круга, который можно было разорвать, лишь нарушив целостность этого Круга, служившего основанием Сферы. Однако все это только бабьи сплетни и выдумки, в которые ты, противник тайных искусств, конечно, не веришь, — и ты прав. Ты приставил шпагу к горлу герцога и заставил его приказать, чтобы меня отвязали. Снежный заряд ворвался в трубу и произвел переполох, оба солдата выстрелили друг в друга, а ты проткнул герцога. Вот факты реальные и бесспорные, и не было нужды ни в каком колдовстве, чтобы помочь мне бежать. Все, что кажется сверхъестественным, всегда можно в конце концов объяснить очень просто. И это я тебе уже говорила — помнишь, когда?
— Да — в Меммингене.
— Я рада, что ты не забыл. А наших наслаждений ты тоже не забыл? Поцелуй меня, Петр, очень тебя прошу!
Из уст ее, когда она приблизила их к его лицу, на него пахнуло трупным запахом человеческого несчастья.
— Не могу, прости… — прошептал он.
Снова повалил снег.
Часть четвертая
ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ «ВАЛЬДШТЕЙН»
(два эпилога)
ЭПИЛОГ ПЕРВЫЙ
…поведение его становилось таким загадочным и таинственным, что не могло не вызвать недоверия и даже прямого обоснованного подозрения.
Квестенборг был далеко не единственным, кого возмущала апатия императора Фердинанда II и непостижимые тактические и политические ошибки Вальдштейна.
Не превышали ли уже его планы как его способностей, так и слабеющих телесных и душевных сил?
Последовали еще четыре недели колебаний, объяснимых со стороны Вальдштейна только его апатией, обусловленной физическим, а может быть, и душевным недугом.
Seine kranke, fast schon aufgeluste Idenritat brachte es mit sich, dass um den Kern dessen, was er im Kopfe trug, sich Wucherungen bildeten nach allen Seiten. [88]
Так вот, из всего, что задумал Михль, двойник Вальдштейна, не осуществилось ничего. Он не овладел чешским языком и не научился подделывать размашистую подпись Вальдштейна. Историки качают головами над его жалкими попытками изобразить пышный, графически замысловатый автограф герцога, сохранившийся для нас: как мог Вальдштейн так одряхлеть физически за один-единственный, да и то неполный год? (Подпись его, датированная еще январем тысяча шестьсот тридцать третьего года, являет образ юношески бодрый, полный сил и энергии, и это вполне понятно читателю, ибо для обратного тогда еще не было никаких причин, — сцена в пыточной разыгралась примерно месяцем позднее; меж тем последующие сигнатуры мнимого Вальдштейна — явная, неуклюжая, неискусная подделка; и чем дальше, тем более жалкими были эти каракули: бедный Михль не только не продвигался вперед в своих усилиях, но становился все более