сумку на колесиках, что-то скользит по улице, падает, ширится; если бы не вставало в груди это чувство «неизвестно-где», «неизвестно-кто», освобожденное от оков имен, свободное; если бы нога не ступала свободно, не зная этой земли, не привязанная к родному краю, к траве, свободно; свободная от проволочных пут, от ловушек; свободно и ни к чему не привязываясь, не ступала бы моя нога: если бы всего этого не было, я уснул бы, я точно знаю. Я махнул бы рукой на все это семейное предприятие, оставил бы все как есть, и ни одно окошко не открылось бы тогда в твою Другую Страну, и я не смог бы видеть в тебе равного и признаться:
я священнодействую, когда я грешу. Я могу сказать «Восстань», или «Я убью Иакова», если во мне запоют фанфары. О, это чувство, жить не задавая вопросов и лечь на этом костьми. Чувство присутствия, порыв быть здесь до самой гибели: оно подобает не мне и не женщине, это чувство, оно подобает — костлявой старухе с косой.
Красный свет угрюмо держит машины в узде. Содрогаются булыжники мостовой. Широк мост и светел на солнце камень. Глубокие воды текут под арками моста, и деревья посылают им свое лиственное благословение. Красный свет вздрагивает, свора машин ревет; трясутся камни.
И все взывают к Марии. Визжащие тормоза. Хлопающая дверца машины. «Мария, это ты? Садись, Мария, мне надо поговорить с тобой». И ее волосы — так высоко вздымаются, а глаза — сияют таким светом. Мария, добрый человек с Виа-Венето.
Мария увиливает от меня, и я не могу понять как. Ее пути нигде не пересекаются с моими, ее пути ускользают от моего понимания. Она пробегает по стенам, гуляет по потолку, шагает по линии горизонта. Я знаю одну особу, которая всегда от меня ускользает.
Мария со своим сыночком. Капризный ребенок.
Я видел их в кино. Мария благоговейно, с удивлением следила за грандиозным сюжетом на экране, сидела чинно, с разгоряченными щеками, и рядом с ней старуха с горечью во взгляде, она то и дело кормила мальчугана, чтобы он перестал ныть, кормила, кормила, пока он в конце концов не заснул.
Все взывают к Марии, все эти юные рагацци, вителлони в собственных и взятых напрокат автомобилях взывают к ней. Salve Maria, поедешь с нами? И каждый хочет заполучить ее. Но заполучить ее нельзя. У нее уже есть
мать, жадная мать
ребенок
брат, младше ее; эпилептик о
на больна
и ей двадцать лет, а денег никогда не хватает
Потом ее отправили в больницу, когда ее снова прихватило. Отвезли на такси, меха и всякие безделушки остались дома. Отвезли в воскресенье рано утром, против ее воли, маленький чемоданчик, бледное время дня, потому что еще очень рано, но перед входом в больницу уже — машины, монашки, посетители. И, как водится, лотки с цветами, фруктами, сувенирами, как возле кладбища, и громкоговорители, и подтянутая, с иголочки, полиция перед больничной казармой. Серым камнем облицован зал, а в нем добрая сотня кроватей. Каждая кровать отделена ширмой; холодно, как в склепе, и сыро; палата для бедняков, как в доисторическое время. И Мария — в этой кровати, в длинной больничной ночной рубашке, ей зябко, и ее знобит. Бормочу что-то утешительное, чтобы больше спала, изображаю бодрость. И жму руку, мол, приду скоро снова. И — на улицу, где тем временем настало солнечное воскресенье.
И снова вечер на улице Венето. Блеск огней и это животное содрогание земли. Мы хотели только чуть-чуть прогуляться, вдвоем с Массимо, мимо столиков, газетных киосков, баров. Подожди, Массимо, давай-ка вернемся. Вот она сидит. Нет, это не Мария. Извините, барышня, я принял вас за Марию. Что? Вы были знакомы с Марией? Что значит — «были»? Она ведь сбежала, Массимо, исчезла из больницы. Ты знал ее, Массимо? Ее звали Мария. Я ее знал. Она все время убегала от меня, непостижимо. Теперь она умерла, как говорит вот эта барышня. Мертва.
Я нашел слово, отец, нашел подходящий образ: есть гигантское правящее жизнью тело без формы, без начала и без конца. Это — ПОТОК. Мы бросаем туда крохотные свои экскременты как свидетельство самих себя, вкладываем в него свои волевые импульсы и свои мнения; голосуем; прикладываем руку к этому телу, чтобы повлиять на него или придать ему направление. Но туша невозмутима.
Бедра потока столь мощны, что наши хилые щупальца по сравнению с ними — не более чем мушиный помет. Да, мы как та муха, которая сейчас жужжит у меня в комнате, и неважно, что эта сцена, которую я называю комнатой, значит для нее самой. Вот она жужжит где-то вне меня, мешает мне, сама того не ведая, и ей совершенно все равно, что для меня значит комната: она носится по воздуху, оставляет свои грязные следы, и для нее все это не более чем пространство, пространство для полета, ограниченное стенами. Она еще молода, потому что очень уж ловко, даже задорно, увиливает от моей руки, а рука хлопает уже совсем близко от нее. Но в конце концов рука ведь дотянется и прихлопнет ее окончательно, и выбросит из моих владений на помойку, вырубит ее, эту помойную муху. И она выпадет из потока. Как мы.
Зачем отправляемся мы на чужбину, в какие-то течения, в темные пространства, мы, ползучие и летучие создания, вдохновленные предчувствиями — и падаем вниз. Каково живется вокруг живущего и вместе с ним. С тем, кто принимает ход истории и мнит, что провидит его. Устраивается, становится влиятельным. Политик в истории страны и человечества, предприниматель в истории предприятия и любящий в истории любви. Все это — одна иллюзия. Все это — лишь щекотка для слона, мышиная возня с