далёкие — очень далёкие! — предки, справляя весенний праздник рыбы и запасаясь пищей на много дней вперёд. Только для тех это было не просто праздником души, но и великим весенним обжорством после скудных и голодных зимних месяцев.
Так, может, остаётся что-то в крови, в той самой дезоксирибонуклеиновой кислоте, которая определяет каждого из нас? И вот это «что-то», в свою очередь, предопределяет наши встречи — здесь, на Большой Волге, в Брейтове, под Серпуховом или в Скнятине, во всех тех местах, где по весне стаями идёт плотва, прорывается вслед за нею прожорливый язь и, зайдя в траву, ворочается и бьётся на залитых пожнях щука…
Все мы здесь знакомые незнакомцы, встречавшиеся и расходившиеся не раз и не два у магазинов рыболовной снасти, на Птичьем рынке, возле оглядывающихся, пахнущих вчерашним перегаром мотыльщиков, в тесноте загородных автобусов и электричек, у заветных, уловистых мест. Что из того, что мы не знаем имён друг друга? В этой жизни — одно, в той, городской, — другое, имеют ли какое-нибудь значение эти имена, степени, звания здесь, когда в руке у тебя лёгкое бамбуковое удилище с капроновой жилкой, на конце которой в холодной глубине колышется рубиновый червячок твоей горячей веры в надежде, что он соблазнит скользящую мимо одуревшую от весенней страсти плотву?
Вон, чуть выше поворота, на том берегу стоит рыболов… он присел сейчас, доставая из коробка новую порцию мотыля. Пожилой седеющий мужчина с тёмной родинкой на правой щеке, всегда безукоризненно выбритый, в потёртой кожанке типа «комиссарок» двадцатых годов, в синем берете, по- парижски сдвинутом на левое ухо, в оранжевых охотничьих сапогах, пристёгнутых к широкому кожаному поясу. Я не знаю, ни как его зовут, ни кто он там, за пределами Вёксы, хотя и вижу его не первый раз, и оба мы примелькались друг другу за прошлые вёсны. Но…
Мы киваем друг другу как старые знакомые, иногда хвастаем уловами, одалживаем мотыля, обмениваемся прогнозами. И не больше.
Знаю только, что, какая бы ни была погода, мой знакомый незнакомец не уходит с реки. Возле берега в кустах на кочках настлана подстилка из веток, прикрытых плащом; над костерком на рогульках висят закопчённый армейский котелок и маленький помятый жестяной чайник.
Как-то в дождь я пригласил его к нам в дом. Он поблагодарил и отказался: он приезжает на реку и для реки…
— Привет археологам! — раздаётся за моей спиной густой хриплый бас, и на плечо ложится тяжёлая рука.
Эх, сорвалась плотва!..
— Лапу-то сними, чай, плечо моё, не казённое! — говорю я, поворачиваясь. — Да и руку пусти, глядишь, ещё и понадобится… Пусти, медведь! Совсем за зиму здесь одичал, да?
Королёв смеётся довольным, утробным смехом, отпускает мою руку и чуть отстраняет меня от себя. Кряжистый, сутуловатый, высокий, с красно-бронзовым от вечного загара лицом, со стальными синими глазами, остро смотрящими из-под белесой, выгоревшей на весеннем солнце пакли бровей, он кажется ещё больше, ещё грузнее, чем обычно, в своём обширном брезентовом плаще, высоких сапогах и неизменной кепке, которую, по-моему, не снимает даже зимой. Явственная двухдневная щетина да красные от бессонницы глаза говорят, что он здесь уже давно. Как же, плотва идёт!
Стало быть, его бивак где-то рядом, чуть выше нашего поворота…
— Что так мало поймал? — спрашивает он, присев на корточки и полувытащив из воды мой садок с рыбой. — У меня и то больше!
— То-то смотрю, рыбы не стало… Или мотыль кончился, что не ловишь? Так мы дадим! А лодку у кого взял? — спрашиваю я, заметив поодаль вроде бы знакомую лодку, с которой мне машет рукой его личный шофёр.
— Есть мотыль. А лодку у главного браконьера здешнего… небось знаешь его, как там его… ну, одноглазый этот… Корин! Так ты на рыбалку только или копать? А то махнём ко мне после мая: на Игобле у меня знаешь какая весна! Да ты не бойся, стихами не заговорю!..
Знакомство наше с Королёвым произошло той самой холодной и сырой осенью, когда я ещё только заканчивал разведки на берегах Плещеева озера и краем уха уловил, что будто бы на Польце — не где- нибудь, на самом Польце! — решено строить железнодорожную станцию, куда сойдутся колеи со всех окрестных торфяников. Вот этот неопределённый слух и вполне определённая траншея, прорытая на моих глазах экскаватором через всё Польцо, как я ни пытался это дело остановить, и привели меня к Королёву. Он был тогда не просто директором торфопредприятия, возникшего в самом дальнем и глухом углу Залесья, но и фактическим начальником строительства, от решения которого зависело весьма многое, в том числе если и не изменение планов строительства, то финансирование предваряющих это строительство раскопок.
В посёлок Кубринск, выросший на берегу той самой Кубри, которую любил Д. И. Хвостов, я отправился на борту маленькой дрезины, подпрыгивавшей, вихлявшей из стороны в сторону на только что проложенной колее, лежавшей ещё не на шпалах, а на неошкуренных берёзовых плахах. Как нас не вывернуло на той времянке, как не сбросило под откос — до сих пор не пойму, потому что дрезины сходили с рельсов почти каждый день и все к этому настолько привыкли, что как-то и говорить на такую тему казалось неприличным. Разве что кивали попутно на то или другое место, подтверждая: этот здесь съехал, а тот во-он там, где осина поломанная наклонилась над канавой…
Но тридцать с чем-то километров были преодолены, дрезина остановилась возле подобия платформы, обозначавшей тупик, и передо мной открылись новые двухэтажные дома посёлка торфяников в окружении стройных высоких сосен.
Королёва я разыскал не сразу, уже к вечеру, и, сидя напротив сумрачного, несколько диковатого на первый взгляд человека, который отрешённо и даже вроде бы неприязненно рассматривал меня неподвижными синими глазами из-под густых светлых бровей, глядя на его загорелый, обветренный лоб, редеющие волосы неопределённого оттенка с проплешинами и залысинами, не мог отделаться от мысли, что всё виденное мною за этот день — шоколадные прямоугольники торфяных полей, колея подъездных путей, караваны сложенного к вывозке торфа, здания посёлка, чудом сохранённые при строительстве сосны, — всё так или иначе связано с этим человеком, является как бы его «развёрткой» во внешний мир, созданный, преобразованный по его желанию и замыслу. Только вот понимает ли он, о чём я ему говорю? Захочет ли понять? Или это тот «чистый» хозяйственник, для которого существует только план и вал?
Наконец я всё высказал и замолчал. Наступила пауза. Королёв продолжал вертеть в пальцах зажигалку, но глаза его, ушедшие перед этим куда-то в сторону, снова остановились на мне.
— Слу-ушай, — протянул вдруг хрипло Королёв, — он именно так и тянул, протяжно и хрипло, — слу- ушай, а тебе нравится Ахматова?
Не строительство, не раскопки — нет, ему, видите ли, захотелось поговорить о поэзии, и не о чьей- нибудь, а ахматовской!
Вот-вот, с такого всё и начинается: не дружба (захочет ли такой дружить?), не приятельство (такой в приятелях ходить не станет), а какие-то особенные отношения, возникающие между мужчинами, когда каждый сохраняет необходимую дистанцию чуть иронической полуулыбкой, словно бы приспущенным забралом рыцарского шлема. Как территория магического круга, очерченного шпагой мага: до сих… Приоткроется — и снова всё наглухо забаррикадировано для нечуткого глаза, замечающего только «хозяина» — рачительного, чуть грубоватого, с заботой, прикрытой насмешкой или едким словцом, который враз досматривает, и сколько торфа вывезено из караванов, и какого качества борщ в поселковой столовой,