Я растерялся:
– Что?.. А-а…
– Вот тебе и «а-а», – сказала она с превеликой обидой, мне даже показалось, что в глазах блеснули слезы. – Всем дарят цветы, конфеты, всяких там игрушечных мишек, а ты даже… и после этого еще говоришь, что любишь?
Я поспешно ухватил ее, прижал к своей груди. Она некоторое время противилась, как же, женская обида, но я удержал, хотя и чувствовал, что ее холодок не растопил.
– День рождения, – сказал я, – это когда было?.. Да, помню, помню… Да, людям нужен праздник, нужна красная дата в календаре. Или хотя бы просто дата, которую обведут красным карандашом. Или фломастером. И будут к этой дате готовиться, покупать подарки, а в этот день не будут… по крайней мере постараются быть приветливыми и заботливыми со своими женщинами. Во всяком случае, постараются хотя бы не обижать. Но как мне, как мне выделить эту дату, когда я и так тебя люблю и люблю безмерно? Когда никакие даты в календаре, установленные в качестве официальных праздников по стране, не могут меня сдвинуть в ту или другую сторону?
Мой голос вздрагивал, я сам чувствовал в нем обиду, еще большую, чем у нее, хотел остановиться, как же: несерьезно, смешно даже, двое взрослых и неглупых, очень даже неглупых людей меряются обидами, но эта обида сама говорила во мне, поднималась из глубин моей совсем не имортальей сути, отпихивала локтями разумные доводы и говорила, говорила, жаловалась…
Таня перестала вздрагивать, затихла, я чувствовал, как наконец-то прислушивается, что вообще-то непросто, обычно слушаем и слышим только себя, а ее ладони на моей груди перестали упираться, я прижал ее крепче, и она прильнула вся, всем телом и, как я ощутил, всей своей сутью.
– Извини, – проговорила она наконец совсем тихо. – Это я так… нервничаю, завожусь на ровном месте… Не знаю, что со мной творится. У вас, мужчин, проще…
– Чем же проще? – спросил я с болью.
– У вас – работа.
– Как видишь, одной работы не хватает!
– Но ты же… имортист?
– Я тоже так думал, – ответил я. – А теперь получается… нет, все равно я не потомок Хама. Я имортист, а то, что я не могу жить без тебя, значит лишь, что любовь нам, высшим, необходима. Нам – любовь, дочеловекам – секс, каждому да воздастся свое, от каждого да потребуется тоже свое…
Она отстранилась чуть, вскинула лицо с блестящими дорожками слез. Губы тронула горькая улыбка.
– Добавляешь новую строчку в свой Устав Имортиста?
– Мы все время его пополняем. И еще долго будем пополнять. При всей ясности целей имортизма всегда найдутся умельцы, что истолкуют неверно. Таких, понятно, будет больше. Лишь треть из них – дураки, хоть и с дипломами, а две трети – хитрецы, что спешно начнут приспосабливать высокое учение для своих мелких хамских целей.
Она прижалась ко мне, тихая и ласковая, я умолк.
ГЛАВА 6
Вечером, когда рабочий день закончен, давно закончен, ночь на дворе, я в своем кабинете разбираю файлы и бумаги, на завтра – трудный день, на послезавтра – еще труднее, а потом вообще кошмары какие- то, из-за неплотно прикрытой двери вроде бы голоса. Я нажал клавишу вызова, поинтересовался:
– Александра, это кто там засел у тебя? Почему не знаю?
– Ваши, – ответила она, ничуть не оробев от моего нарочито грозного окрика. – Инициативная группа. Или Высший Совет…
– Но я слышу вроде бы голос Романовского…
Она сдержанно улыбнулась:
– Ну как же без него! Он как-то быстро вошел в вашу группу. Я имею в виду господ Вертинского, Седых, Тимошенко… Дружат с ним и силовики. Иногда ссорятся, потом снова дружат.
Я взглянул на часы, охнул:
– Они что, ждут приема?
– Нет, господин президент.
– Почему не гонишь домой?
– А им лучше работается, когда они вот так, как термиты, голова к голове.
Я приоткрыл дверь, атмосфера в приемной Александры, я бы сказал, скорее богемная, чем брейншторминговая: галстуки распустили, а то и пиджаки сбросили, за вторым столом над бумагами трудятся в поте лица только Вертинский и Седых, Тимошенко ходит взад-вперед и, кряхтя, ощупывает обеими руками поясницу, отведя назад локти и страдальчески искривившись, а Романовский по-барски расположился в стратегически удобно поставленном кресле, все перед ним как на сцене, а он – режиссер, когда грозный, а когда ну прямо донельзя милостивый.
В руке у него листок бумаги, взгляд скользит по строчкам, меня не заметил, хотя дверь напротив, голос звучит с привычным ленивым пренебрежением:
– На это никто не пойдет, дражайший Богдан Северьянович, поскольку тупых не убедить ни в чем, на то они и тупые. Типа еще более дражайшего господина Седых, который сволочей видит за океаном постоянно, есть такая болезнь, дальнозоркость, когда вблизи ни хрена не видно, а вдалеке что-то смутно проглядывает, наверняка какая-нибудь сволочь.