шоссе, где только неглубокие лужи заполняют собой едва заметные выбоины.
Вот ведь занесло нас с этими дорогами. Довольно же о них, вернемся скорее к той особе, дела, и странствия, и судьба которой составляют предмет нашей повести. Да полно, он ли это в бричке? Тот ли Чичиков, который в начале нашей поэмы въезжал в губернский город NN, чтобы очаровывать приятностью обхождения, заводить полезные знакомства, совершать визиты к помещикам и покупать у них товар деликатного свойства? Тот ли, который устраивал семейное счастье несчастного Тентетникова, подделывал завещание старухи Ханасаровой, да заказывал новый фрак наваринского дыма с пламенем? Верно, что тот. Только мудрено узнать в этом исхудавшем и осунувшемся господине прежнего Павла Ивановича. Все, что было в лице его гладкого и округлого, сделалось резким и заострилось, все, что сочилось и плавилось здоровыми соками, иссохло и пожелтело. Резкими сделались черты лица его, морщины глубокие прорезали лоб, спустились от глаз к подбородку. Волосы поредели, и виной этому были не одни лишь минуты отчаянья, пережитые им в чулане губернаторского дома. Только и осталось у него от прежнего Чичикова, что имя, да еще кое-какие планы, ради осуществления которых колесил он из города в город, от помещика к помещику, обделывая свои дела и продвигая от начала к середине, а теперь и к развязке нашу поэму о затеянном им странном и небывалом предприятии.
— Постойте-ка, но где же, — потребует у сочинителя разъяснений читатель, — провел всю зиму Чичиков? В какой берлоге зализывал он раны, нанесенные душе его внезапным крушением надежд и планов? Мы ведь помним, что перед тайным бегством Чичикова из Тьфуславля снегу выпало довольно, и дорога установилась, и он велел Селифану отправляться к каретнику, чтобы тот поставил коляску на полозки. А теперь господин сочинитель толкует нам о нежных зеленых листиках, которыми укрылись голые ветки кустов вдоль дороги, о запахе весны и прочем. Нет ли тут ошибки, господин сочинитель? Не нужно ли кое-что исправить? А ежели все верно, то позвольте узнать, куда же отправился он тогда и откуда едет теперь.
А и прав наш читатель, память у сочинителя стала не передать что за дрянь. Прежде, стоило ему услышать какую-нибудь сказку, хоть на ярмарке, хоть возле церкви в воскресенье, хоть на именинах у заседателя, тут же эту сказку как будто в воск всю макали, ярлычок на нее клеили — и в комору, на сохранение. А там — такие же точно, рядок к рядку, и на каждой — табличка: где услышано, когда и от кого, чтобы, в сочинение вставляя ее, не дай Бог не ошибиться и не отдать слова дьяка волостному писарю, а историю, сказанную за вистом майором П** кавалерийского полка, не записать за прокурором. Теперь — не то, в поветке — гармыдер, все перевернуто, истории одна с другой слиплись, что твои галушки на другой день, уже и не понять, кто их рассказывал: половой в трактире под Тулой или сторож баштана на дороге из Бахмача на Жлобин. Так и забываешь сказать главное.
Из Тьфуславля Чичиков направился прямиком в Санкт-Петербург. Еще с тех пор, когда служил он по таможенной части, сохранились у него в столице знакомства в разных министерствах и советах. А Чичикову именно совет-то и нужен был. Купленные им души без земли были — пфук, буквы на бумажках. Никакие печати, хоть с орлами, хоть и без, не могли их оживить и заставить работать. Однако же с землицей мертвая ревизская душа не то чтобы живою делалась, но в цене с живою вполне равнялась, и не тридцать две копейки, как платил Чичиков Плюшкину, могли бы дать за нее в ломбарде, и даже не два целковых с полтиной, что выжал из него Собакевич, но всю сотню. А в опекунском совете, если подойти с толком, да нужному человеку вовремя сунуть, так и полную цену мог взять Чичиков за мертвую душу — двести рублей ассигнациями. Если среди наших читателей сыщутся охочие до арифметики, мастера рассчитывать, сколько воды в каком бассейне убудет за час с четвертью, а сколько за три, пусть сами сочтут как умеют, на что замахнулся Павел Иванович, если в шкатулке его хранилось купчих на три, без самой малости, тысячи покойников, лежавших под православными крестами на кладбищах четырех губерний. Три тысячи! Целый город мертвых купил Чичиков за время своих странствий, а теперь искал пути обратить этот город в ассигнации.
В столице он нашел, что искал, и даже более. Умные люди быстро смекнули, о чем ведет речь, но главное о чем молчит проситель, и что до той поры, как не достиг Чичиков своей цели, готов он заплатить много больше того, чем согласится отдать, когда содержимое заветной шкатулки обменяет на государственные кредитные билеты. Словом, ощипали его столичные птичники да кулинары изрядно: разного рода обязательств в пользу двух начальников департаментов и одного стряпчего подписал он общим счетом на десятки тысяч. Но и положительное решение выправил в небывалые сроки. Едва сошел снег и открылись дороги, Чичиков велел Петрушке собирать чемоданы, а Селифану закладывать бричку. На руках у него было распоряжение Херсонской Губернской Землеустроительной Комиссии о выделении коллежскому советнику Павлу Ивановичу Чичикову… десятин… безвозмездно, для целей развития и заселения. Также были даны ему письма нужным людям в Херсоне, чтобы распоряжение не затерли и не замотали, чтоб секретарь не пустил его. Бог знает, на что взбрело бы в голову кудрявому подлецу, секретарю землеустроительной комиссии, пустить бумагу с распоряжением, а Чичиков даже представить себе это боялся. Он дурно думал о губернских чиновниках — сам недавно жил с ними рядом, был одним среди них. Вот потому, как только последняя бумага была уложена в шкатулку, а шкатулка заперта и помещена в дорожный сундук, ни дня не медля, устремился он на юг Малороссии.
— Для чего же тогда, — опять подступит к сочинителю читатель, — для чего же рассказывали нам, что Чичиков изменился, что исхудал он и спал с лица как попадья в Великий пост? Если причина вся в его заботах, да в годах, так это дело обычное — время никого не украшает.
В прежние годы сочинитель наверное знал бы, что тут ответить. Такого бы навертел, таких бы историй нарассказал, в таких сказках бы рассыпался, что вся душа Чичикова, сколько есть ее, была бы разложена перед читателем и вывернута наверх исподом, как старый тулуп на горячем летнем солнце: сохни, Чичиков, требухой своей наружу. Не то теперь. Как ни храбрился Чичиков, как ни хотел верить каждому слову пройдохи стряпчего, но в том чуланчике, в губернаторском доме, сильно тянуло морозцем. Сибирским морозом студило сердце Чичикову в пропахшем сапогами тесном чуланчике с дымящей за стеной печкой. И после, спасшись, чудом оказавшись вновь на свободе, он уж не мог забыть этого холода. Что бы ни делал он: новый фрак ли примеривал, говорил ли с нужными людьми по коридорам петербургских министерств или закусывал в трактире на Васильевском, все тянуло и тянуло сибирским морозом из того чулана. Он уж думать зарекся о новых штуках и хотел только покончить с начатым, а более не хотел ничего. Но морозом тянуло по-прежнему и даже пуще. Чичикову бы развязаться с этим делом, с мертвыми душами, бросить все к черту, сжечь купчие, вообще все, что касалось до этой аферы, сжечь как-нибудь вечером, а после помолиться с легкой душой, со слезами вины и уснуть в покое, навсегда забыв о сибирском сквозняке. Да только не мог он. Слишком много было отдано времени и сил мертвым душам, слишком сильно тянули они его к себе. Как камень, поднятый с земли, все равно вернется на землю, как яблоко, на ветке яблони выросшее и земли не знавшее, как-нибудь оторвется и упадет на нее, и это неизбежно, потому что так устроен мир наш — малое в нем тянется к великому, так и Чичиков, однажды разглядев свою мечту, теперь не мог ни забыть о ней, ни отказаться от нее. Мечта оказалась сильнее его, она подчинила себе все его силы и все помыслы. Он бы, может, и не хотел доводить до конца это дело, хотел бросить, да мочи не было. Вот и вообразите теперь, в каком автор оказался положении. Как поведает он читателю, что у нашего героя в голове и в сердце творилось, ежели он и сам не то что говорить — думать боялся об этом. Чичиков и не думал, он ехал в Херсон.
Женя прочитал страницу раз, выпил одним глотком кофе, устроился на диване и прочитал ее еще раз. Потом еще. Рудокопова ему не мешала. Она отошла за стойку и оттуда наблюдала за его реакцией.
— Что это? — спросил он ее, отложив, наконец, текст. — И почему ты мне это показала? Нет, почему показала — понятно, я, кажется, рассказывал тебе, что писал диплом по Гоголю.
— По третьему тому, — напомнила Рудокопова.
— … Да, по третьему. Но Гоголем занимаются… не знаю, десятки докторов, диссертации пишут, академики им занимаются. Почему ты показала это мне? Потому что я возле перехода стоял, когда ты сегодня проезжала мимо?
— Именно. Еду и думаю, кому бы показать неизвестную рукопись Гоголя? А тут ты стоишь. Все так и было, да.
— А, кстати, кто сказал, что это его текст? Гоголь в текстовых редакторах не работал и на принтере «Мертвые души» не распечатывал. Первый том под его диктовку писал Анненков в Риме. На плотной белой