Я читал все, что выходило из-под пера российских сочинителей, — и тех, чьи имена теперь воссияли на Олимпе нашей словесности, и тех, чьи вирши и романы уже надежно погребены под спудом пыли и забвения.
В 1844 году, по причинам, о которых говорить здесь неуместно, здоровие мое расстроилось, и врачи велели мне отправиться для лечения в Германию, в Остенде. В Июле прибыл я на побережье и вскоре узнал, что среди Русских, живущих в этом городе, есть и Николай Васильевич Гоголь.
В узком кругу компатриотов, окруженных чужим народом, знакомства случаются много легче, чем в Отечестве, в Москве и уж тем более в С. Петербурге; таким вот образом, спустя всего неделю, я был представлен Николаю Васильевичу.
Тут следует заметить, что, как и он, я родом из Гетьманщины, из Малороссийского края. Сельцо Ходосеевка Черниговской губернии, в котором вырос я и жил в юном возрасте, до переезда в Москву, — давнее владение моих предков. Встречая меня, Николай Васильевич неизменно просил говорить с ним на украинском наречии. В тот год здоровие его было расстроено, но смею заверить Вас, что после наших бесед он неизменно чувствовал себя лучше, был бодр и смеялся, чем немало меня радовал.
Николай Васильевич много расспрашивал меня о России, о службе моей по почтовому ведомству, о людях, окружавших меня, об их привычках и характерах. Незадолго же до прощания он настойчиво просил меня не прерывать так радовавших его рассказов и продолжать их в письмах. Он сетовал на своих друзей- литераторов, которых чуть не в каждом письме просил рассказывать ему о России, описывать типы, сообщать о переменах в нашем Отечестве. Однако же отвечали они ему скупо, и Николай Васильевич бился о прозрачную, но нерушимую стену, отделявшую его от России, с отчаяньем узника, уже заключенного в крепость, но так и не узнавшего приговора.
Излишне говорить, с каким рвением, с какою страстью взялся я за выполнение просьбы моего Друга. Каждый месяц я отправлял ему по одному «портрету». Среди описанных мной были Председатель Черниговской дворянской опеки, два Уездных Предводителя Дворянства — Бердичевского и Каневского, два чина Московского Полицейского Управления и полдюжины чинов Московского Почтового округа. Эта работа доставляла мне истинное наслаждение.
Спустя год или около того Николай Васильевич опубликовал «Выбранные места из переписки с друзьями». Книгу эту я читал с наслаждением, однако же среди тех, кого он почитал друзьями, поднялся невозможный переполох. Возможно, отчасти поэтому, а может быть, из-за предстоящего путешествия к Святым местам мой Друг просил меня на время «не давать рекомендаций» моим героям. Он так и писал ко мне: «Гостям твоим я неизменно рад, всегда привечаю их, нахожу для каждого угол и место в романе. Однако же сейчас мне следует остаться наедине с моею душой. Мне предстоит путешествие, и я не хочу, чтобы посторонние меня в нем развлекали.
Поэтому прошу не давать им пока рекомендаций. Пусть обождут». И я повиновался.
Я перестал отсылать Николаю Васильевичу «гостей», но они-то не оставили меня. Они продолжали толпиться в небольшой моей квартире, требуя «угол и место». Тогда я опять взялся за перо и начал сочинять… Что же тут особенного? — спросите Вы? — нынче всякий, кто умеет грамоте, тот и сочинитель. Да то, что я стал сочинять не новую повесть и не роман; я взялся за «Мертвые души».
Первый том лежал передо мной; отчетливо слышался мне голос Гоголя, читавшего в Остенде из второго тома. Я начал сочинять третий…
Мне хотелось бы просить Вас, милостивый государь, не искать в этом небольшом письме ни попытки раскаянья в сделанном мной, ни сожаления о поступках, речь о которых я поведу далее.
Прежде мне приходилось слышать, что писатели существа необычные, и потому привычные правила и законы не могут быть на них распространены. Теперь же мне это стало известно наверное.
Первое, что я сделал, — позволил себе читать письма Николая Васильевича к его московским друзьям. Письма эти я мог читать и прежде, но у меня и в мыслях не было ничего похожего. Однако, едва я понял, что это нужно для моего «третьего тома», как немедля и без колебаний взялся читать его корреспонденцию. Я должен был чувствовать Гоголя, ведь я писал не свою книгу, но его. Я даже почерк изменил и стал писать как он. И, верите ли, все это мне нравилось… Я был счастлив.
Третий том был начат мной в 1847 году, а закончен уже после смерти Николая Васильевича. Все эти годы я не думал о судьбе моей книги, но твердо знал, что ни при каких обстоятельствах я не решусь ее издать. Я распорядился судьбою Чичикова так, как хотел того Гоголь и как велело мое сердце. Этого достаточно.
Третий том «Мертвых душ» закончен, и я доверяю его судьбу Вашим заботам.
На обороте последнего листа другой рукой была сделана приписка: «Посмотри, mon amie, письмо и рукопись старого чудака. Чего только не бывает в этой жизни».
— Я бы сказал, что и этот документ разъясняет нам хоть и многое, но не все. — побарабанил пальцами по столу Регаме, прочитав письмо.
— А я бы сказал, что за нами следят, — тихо ответил ему Борик. — Видишь двоих у входа?
— У меня было ощущение, что одного из них я где-то видел.
— Ты видел его утром. На Петровке. Когда мы пили коньяк.
— Точно. Он там был. Ну и что с этим делать?
— А что мы можем сделать? Пока они не предлагают выпить на брудершафт, большого вреда от них нет. Мы же не коксом здесь торгуем.
— Как тебе сказать. Рудокопова знает, что у тебя есть копия рукописи?
— Нет. Думаешь, ей это не понравится?
— Думаю, ей не понравится даже то, что мы вдвоем сейчас тут сидим и пьем чай с лимоном. Я говорил с ней вчера. Это очень нервная и мнительная девушка.
— Да нормальная она. Просто ты из другой команды.
— Хорошо. Попробуй поговорить с ней сам. Дай почитать это письмо, объясни, что это не Гоголь… Вот знаешь, Борик, — засмеялся Регаме, — я сказал «объясни, что это не Гоголь» и представил, как она это примет. Не поверит ни за что. Сомневаешься? Раньше — может быть, а сейчас решит, что ее разводят, что это Чаблов ей подбросил, и все такое.
— Конечно, поговорю.
Борик и Регаме решили, что за ними следят двое. На самом деле следили четверо: Липа и Понты от Чаблова, Пистон и Рыба от Рудокоповой. Чабловские вели Регаме от дома, а рудокоповские, зная, когда он будет в «Ольжином», ждали его на месте. Они пришли не только раньше Регаме, но и раньше Борика, поэтому Борик и не обратил на них внимания.
Зрелище двух стариков, увлеченно разбиравших какие-то документы, конечно же, заинтересовало обе команды. И озадачило. Ни те ни другие не знали, как поступать в этой ситуации. Старшие схватились за телефоны, но «Ольжин» — такой глухой и глубокий подвал, что, попав туда, трудолюбивые мобильники деловито, но безуспешно ищут сеть, а ленивые лаконично сообщают об отсутствии связи. Мобильной связи в «Ольжином» нет, и ребятам пришлось бежать на улицу.
Первым выскочил Липа. Он вызвал начальника охраны и быстро доложил ситуацию.
— Бумаги есть и у нашего, и у второго, правильно? — уточнил командир.
— Правильно.
— Сейчас они их достали. Что они с ними делают?
— Мне не видно. Наверное, один что-то впаривает другому. Я так думаю.
— Значит, наша задача, чтобы все бумаги, все, слышишь?.. были у нас. А там уже шеф сам разберется, что ему нужно, а что нет. Поэтому сделаешь так: внимательно смотри, к кому попадут бумаги. Если к нашему, то доставите его вместе с бумагами к шефу. Если к чужому, то аккуратно их у него изымете на улице. Без стрельбы и лишнего насилия. Все понял?
— Понял.