Глава 4
Когда поднялись наверх, хор голосов стал мощнее, службы идут безостановочно, как уже сказал Константин, никто никому не мешает. И в самом деле, с удивлением заметил Тангейзер, службы как бы сливаются в одну, а многоголосье лишь украшает праздничную песнь Рождеству Спасителя.
Константин объяснил деловито, что греки служат в центральном алтаре над пещерой, копты – в левом крыле собора, а в самой пещере Рождества – священники из далекой Руси, но Тангейзер почти не слушал, разочарование начало грызть все сильнее, ну почему его душа не прониклась, не откликнулась высокими словами песни?
Когда вернулись на постоялый двор, он подумал, что Вифлеем все такой же крохотный городишко, каким был и во времена Христа, вокруг него сады, но вот только сразу же дальше потянулся красновато- коричневый мир глины, почти везде в виде неопрятных холмов, густо усеянных обкатанными волнами Всемирного потопа голышами камней.
За Вифлеемом вскоре прибыли в Хеврон, Тангейзер дивился и вздыхал, видя, как свободно растут по холмам толстые лозы винограда, никто за ними не ухаживает, но гроздья наливаются сладким нежным соком все равно из года в год, а рядом роща с ветхозаветными сливами, крупными и сизобокими.
Там же в Хевроне, что даже не город, как ожидал Тангейзер, а крохотное село, Константин повел рукой в сторону большой груды неотесанных камней.
– А это могила… или склеп, назови как хочешь, прародителей иудеев и сарацин… Впрочем, христиане почитают их не меньше…
Тангейзер взмолился:
– Константин, я сдаюсь перед твоей ученостью! Но я подсказок не понимаю, ты же сам говорил, что поэтам нужно все в лоб!
Константин сжал кулак и посмотрел задумчиво на него, потом на лоб поэта.
– Это я с удовольствием…
– Да не прямо, – возопил Тангейзер, – это я говорю иносказательно!
– Это не ученость, – ответил Константин, – просто я бывал здесь не раз.
– Так кто там похоронен?
Константин ухмыльнулся.
– Авраам и Сара.
– Сарацины почитают их тоже?
– Господи, Тангейзер, – воскликнул Константин. – Да запомни же, что Авраам – отец всех сарацин на свете!
Тангейзер ответил гордо:
– А зачем?.. Это ничего не даст моим песням.
– А вдруг? – спросил Константин. – Знания лишними не бывают.
– Может быть, – ответил Тангейзер. – Хотя мне кажется, чем больше забиваю голову чем-то вроде бы важным, а на самом деле не очень, тем меньше остается места для песен.
– А без песен, – спросил Константин с иронией, – и жизнь не жизнь?
– Без песен жизни нет, – ответил Тангейзер очень серьезно.
Оставив коней на постоялом дворе, в Святой земле они на каждом шагу, паломники не переводятся даже в годы кровавых битв, они отправились проверять местные силы порядка.
Как оказалось, в Хевроне стражи вообще нет, правит всем шейх бедуинского племени алемейнов Али Сияв, знает всех, видит всех, наказывает не только тех, кто что-то украл или ударил кого, но и вызывает к себе недостойного и внушает ему, что мусульманин обязан своей жизнью и поведением подавать пример неверным. А если еще раз споткнется, то у него есть и плеть, и столб позора, и даже камни для побивания…
– Хорошие порядки, – сказал Тангейзер на обратном пути, – нам бы такие ввести.
– Не получится, – буркнул Константин. – У нас такие были, – сказал Константин с неохотой. – Тысячу лет назад, если верить нашим старикам. У них тут, можно сказать, одна семья, а у нас уже, знаешь ли… вроде бы даже общество. Какое-никакое, но старые порядки уже не сработают.
– Но мы свои навязывать не стали?
Константин сдвинул плечами.
– Зачем ломать то, что работает?
Тангейзер не ответил, лицо его стало задумчивым, а взгляд отстраненным.
– Не понимаю, – произнес он вдруг горько. – Просто не понимаю…
– Чего, мой странный друг?
– Мы вчера были в Вифлееме, – сказал Тангейзер, – я смотрел в ясли, куда положили в корзине новорожденного Иисуса, ходил по тем камням, которых касался он, я старался прочувствовать все то, что чувствовал он, однако… не знаю, почему меня не охватил священный трепет? Я же видел, в какой экстаз приходили другие люди, часто совсем грубые, невежественные, неотесанные…
– Ну-ну?
– Почему, – повторил Тангейзер с тоской, – во мне ничто не шевельнулось… нет, шевельнулось, конечно, однако недостаточно шевельнулось, чтобы я воспламенился и написал восторженную поэму в честь либо Иисуса, либо Девы Марии, либо о любви к людям или, например, самоотверженности?..
Константин проговорил с подозрением:
– И о чем же тянет писать?
Тангейзер сказал упавшим голосом:
– Ты знаешь, мой друг. От тебя разве что-то скроешь?
– О женщинах?
Тангейзер сказал, защищаясь:
– Не только. Вообще о чувствах, о любви, о ласках и том пламени, что охватывает тело, когда прижимаешь молодую девушку к своему жаркому сердцу…
Константин поморщился.
– Опять…
– Опять, – согласился Тангейзер. – Но что во мне не так?.. Почему о женщинах пишу легко, а о любви к Иисусу – с таким трудом, словно двигаю даже не гору, а горный хребет?
Константин смотрел на него с удивлением и жалостью.
– Похоже, сынок, – сказал он, назвав его так впервые, – тебе все удавалось в жизни легко?
Тангейзер приподнял и опустил плечи.
– Не знаю. Но вообще-то… не жаловался.
– Тогда понятно.
– Что?
– Что ты хотел бы на гору подниматься так же легко, – пояснил Константин, – как и катиться с нее.
Тангейзер дернулся, посмотрел непонимающе.
– Почему? Как это?.. При чем здесь стихи?
– Узнаешь, – пообещал Константин зловеще, – уже скоро.
– Это когда?
– На Страшном суде, – объяснил Константин. – Говорят, через двенадцать лет наступит! Страшный суд, День Судный, Вселенский суд, День гнева, Последний суд… И снова Иисус придет, но на этот раз уже всем раздаст затрещины.
– Всем? – спросил Тангейзер. – А как же праведникам?
– Праведникам плюхи поменьше, – пояснил Константин деловито.
– Но будут?
– Еще бы!
– За что?
– Судимы будут, – пояснил Константин, – не только слова и дела людей, но помышления и намерения. Помнишь, о мысленной брани? Нетерпимым и подлежащим безусловному искоренению считается любой