Он соскочил с перил и торопливо поклонился, стараясь делать с той легкой грацией, как подсмотрел у французских рыцарей.
– А что прощать? – спросила она с интересом.
– Ну-у, – сказал он с неловкостью, – я, может быть, сопел или вовсе хрюкал, мы же все по-разному реагируем на то, получается что-то или нет…
– А как у вас, – спросила она, – получается?
– Это смотря откуда смотреть, – сказал он.
На ее прекрасном лице отразилось легкое недоумение.
– Как это?
– Великодушный ландграф сказал бы, – ответил Тангейзер, – что все получается, но вот Вольфрам бы сразу заметил ошибки и указал бы на них, причем настоял бы, чтобы я исправил немедленно…
– А что, – поинтересовалась она, – он знает вас как человека необязательного?
– Увы, – сознался он с неловкостью, – это во мне есть… В общем, идет черновая работа, нудная и неинтересная. Это на публике показываем отделанное начисто, но сколько кому приходится строгать и пилить – предпочитаем помалкивать.
– Почему? Разве труд не угоден Господу?
– Труд в творчестве, – признался он, – как бы стыден. Мы все предпочитаем делать вид, что нас осенила муза, все якобы получилось сразу, по вдохновению.
Она сказала печально:
– А разве не бывает вдохновения?
– Еще как бывает! – заверил он. – Только оно выдает алмаз. Но это довольно некрасивый камень, если его не отгранить и не превратить в бриллиант. А это долгая и нудная работа.
– У дяди всегда гостят миннезингеры, – сказала она, – я всегда их слушаю с удовольствием. И все такие разные. Например, Шрайбер поет только о любви, всегда так искренне и чисто…
Он ощутил неясную ревность, сказал подчеркнуто деловым голосом:
– Вся скверная поэзия порождена искренним чувством. Быть естественным – значит быть очевидным, а быть очевидным – значит быть нехудожественным.
– Но, – сказала она обескураженно, – разве поэзия основывается не на правде чувств?
– Поэзии нет дела до правды, – прервал он и сказал смиренно: – Простите, но это было так очевидно, что я не удержался.
Она мягко улыбнулась.
– Да, вы всегда были… несколько несдержанны. Я хотела сказать, что Шрайбер поет о любви, Эккарт фон Цветер о природе, а у Битерольфа в поэзии настоящая философия…
Он изумился:
– Философия?
– Ну да, а что?
– Философия в поэзии, – сказал он, – все равно что серебро в колокольном сплаве.
Она смотрела озадаченно.
– У вас… какие-то совсем другие вкусы.
– Скорее взгляды, – сказал он.
– А вкусы?
– Боюсь, – признался он, – что насчет вкуса я неоригинален и точно так же, как все здесь, влюблен в вас, думаю о вас, мечтаю, слагаю стихи и подбираю к ним музыку. Все мы здесь немножко сумасшедшие, но мы счастливы этим сумасшествием, потому что человек без сумасшествинки не совсем человек, а так… разумное существо, что умеет думать и поступает правильно.
Ее глаза расширились, некоторое время смотрела в совершеннейшей беспомощности, затем алый румянец воспламенил щеки, она потупила взгляд, но превозмогла себя и подняла восхитительнейшие ресницы.
Чистые прозрачные глаза смутили его больше, чем он ее. Тангейзер с ужасом ощутил, что и сам краснеет, как мальчишка, под ее ясным, правдивым взором.
– Мне кажется, – произнесла она чуточку озадаченно, – вы настолько поэт… что уже не человек. Боюсь и представить, что за музыку вы сочиняете…
Он сказал с неловкостью:
– Стараюсь слышать музыку сфер. Музыка вымывает прочь из души пыль повседневной жизни. Музыка показывает человеку те возможности величия, которые есть в его душе.
Она покачала головой, глаза оставались очень серьезными, как у ребенка, что решает сложную задачу.
– Иногда мне кажется, теперь в вас живут два человека.
Он попробовал отшутиться:
– Почему так мало?
– Один из них, – сказала она, – тот красивый и утонченный юноша, что рвался в Святую землю совершать подвиги во славу Креста…
– А второй?
– Второй, – ответила она со вздохом, – незнакомец, который прибыл вместо него. Он меня пугает, но я продолжаю всматриваться в его жестокое и мрачное лицо, стараясь рассмотреть в нем того чистого и пылкого, что ушел освобождать Гроб Господень из рук неверных.
Он ответил тихо:
– Ваш внутренний взор не подводит вас, Елизавета. Только, возможно, во мне есть и кто-то еще.
– Почему?
Он ответил со вздохом:
– Мне пришлось повидать слишком многое. А чтобы человеку быть счастливым… ему не нужно видеть мир. Всю жизнь живущие в своем селе или замке – счастливее тех, кто избороздил весь белый свет.
Она проговорила почти шепотом:
– Ваши слова звучат так странно…
– Потому что в них шелест жарких песков пустынь, – ответил он невесело, – шум морских волн, треск борта корабля, когда буря бросает его на скалы, крики дивных южных птиц и рев льва, которых здесь знают только по рисункам на щитах…
Она судорожно вздохнула.
– Но разве вы не счастливы? Вы должны быть счастливы! Вы столько повидали и столько узнали! Это не может быть несчастьем! Я этому не верю. Вы смеетесь надо мной…
– Я? – вскрикнул он. – Да я скорее своими руками себе горло перережу! Я уже трясусь, чтобы над вами воробей не пролетел и выпавшим перышком не ушиб, чтоб солнце не обидело, чтобы вид с этого балкона радовал вас, а не печалил! И чтоб все на свете вас только радовало!
Она сказала с недоверием, но уже чуть улыбнулась, хоть и настороженно:
– Вы все шутите над бедной девушкой, что не покидала вообще земель этой усадьбы.
Он, любуясь ею, подумал, что в черных глазах больше силы, живости и страсти, но в таких светло- голубых воплощена сама кротость и нежность.
– А зачем покидать, – спросил он, – если вы создали здесь свое королевство, куда всякий стремится попасть? Царство нежности, тонкости и терпимости?
Глава 5
На другой день его самого уговорили сыграть что-нибудь, он был в затруднении, ясно же, что нельзя ничего с чувственными нотками, это же строгая и нравственная Германия, здесь не только чистота нравов, но и чистота помыслов… Подумав, сыграл придуманное в Италии, когда примкнул к войску императора.
Миннезингеры встретили его песни прохладно и даже настороженно, нельзя вот так грубо ломать