----------------------------
Я пришел к о. Тавриону и подарил ему тоненькую французскую кисточку. А он говорит: она вам самому скоро понадобится. Я говорю: зачем? А он: иконы писать. Я говорю: когда она мне понадобится, мне Бог пошлет. Он улыбнулся и взял. А я говорю: отец Таврион, простите меня! Я вас так люблю, так люблю, может быть, только отца Иеронима чуть-чуть больше, чем вас. А он говорит: надо всех любить одинаково. Я говорю: что ж, я и старостиху должен любить так же, как вас? Он кивнул. Я думал, что он надо мной смеется, и говорю: сердцу не прикажешь. А он говорит: надо в каждом человеке любить образ Божий, а если сердцу не прикажешь — то это уже не любовь, а пристрастие. Я говорю: а это что — плохо? А он говорит: это вредит душе, как и любая страсть.
----------------------------
Я спросил старца Иеронима: как же так? А любимый ученик Господа — апостол Иоанн? А старец ответил: тот, кто больше любит Господа, тот и любимый ученик, потому что Бог есть сама любовь.
А житие его — не благословил писать.
----------------------------
Я опять пристал к о. Тавриону с вопросами о пристрастии. Он сказал: бывают между людьми такие связи, построенные на пристрастиях, которые вредят душе. Их нужно ослаблять, а порой и вовсе от них отказываться. Я спросил: что же, отец Таврион, если я вас так люблю и так к вам привязан, мне по этой самой причине нужно отдаляться от вас? Он ответил: если вас это смущает — конечно, ибо сказано — какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей навредит, или какой выкуп даст человек за душу свою? Я спросил: неужели так страшна любовь Христова? А он отвернулся и ничего не ответил.
Ах, отец Таврион, отец Таврион! Как бы я хотел быть вашим «ты», быть вашим любимым учеником и другом!
------------------------------
И вдруг понял, что наслаждение и счастье — разные вещи. Вот дома я получал массу удовольствий, а был несчастлив! А здесь я терплю страшные лишения — одно это пойло чего стоит! Мне так иногда хочется кофе с солеными орешками, выспаться на мягком диване, на чистых хрустящих простынях, поваляться в ванне, почитать книги, послушать музыку, побездельничать, пошататься с этим новым чувством радости и свободы по городу, увидеть своих и даже маминых друзей, покурить, расслабиться, немножко выпить. И несмотря на это, я все-таки счастлив, даже, может, не то чтобы счастлив, но меня не покидает чувство душевной полноты и осмысленности происходящего.
Каждый раз, когда у меня возникает искушение отсюда уехать, я начинаю думать — а зачем я сюда приехал? Почему? Может быть, потому что та жизнь меня разочаровала, утомила и опостылела своей мелкостью? Да! Может быть, потому, что я запутался в своих бесчисленных долгах, грехах, беззакониях, компаниях, тусовках, пьянках и пресытился своей неприкаянностью? Да! Может быть, потому, что мне захотелось ходить в длинном подряснике, бороться с бесами, презирать мир и отвергать женщин? Да! И все-таки не только поэтому.
Живя дома, я часто задавал себе вопрос — зачем? Зачем все это? Зачем я? Зачем мама? Зачем жил отец? Зачем он умер? Что прибавилось? Что изменилось в мире? Что изменится, если я умру? Зачем я ходил в школу? Чтобы поступить потом в институт? Зачем я закончу институт? Чтобы оформлять спектакли, как хотела мама? Зачем оформлять спектакли? Чтобы получать от этого удовольствие? Зачем это удовольствие, если оно само не отвечает на все эти «зачем» и не покрывает их! Если оно не имеет смысла, если оно — «геенна»?
А здесь все сразу встало на свои места. Я живу, чтобы стать сыном самой Любви и победить всё противящееся этому. И потому — чем больнее становится моему самолюбию, чем страшнее гложет меня обида и чем громче орут мои мирские желания, тем, значит, сокрушительнее я атакую мировую геенну, которая вся уместилась в моем сердце.
И поэтому я никуда отсюда не уеду!
Ирина вдруг возмутилась: «Какое малодушие! Какая непоследовательность! «Уеду — не уеду». И потом, что это — «зачем мать?», «зачем отец?». Пустое, мальчишеское гримасничанье!
Сегодня я уже собрал вещи и пошел к отцу Иерониму просить благословение на отъезд: такая тоска на меня напала, такое уныние! Подошел к домику — смотрю, а на Засохшей Груше только два листочка последних и осталось. А сама она черная от дождя, страшная такая, корявая! И мне стало так больно, так больно, что я чуть не заплакал, вспомнив, что она выпустила первые свои листочки как раз в день моего приезда.
Около нее тогда собралось много народа, и все дивились: Засохшая Груша ожила! Еще одно чудо старца Иеронима! Больше всех вопила старостиха: «Я все батюшке талдычила