Старец обнял его за плечи.
Ирина вдруг почувствовала, как ком подкатывает у нее к горлу. Она рванулась, чтобы обнять Сашу, повернуть его голову к себе и, глядя в жалкое, мальчишеское, смешное в этой дурашливой бороденке лицо, искаженное недетским страданьем, сказать: «Оставайся! Оставайся в этом голубом хитоне, с этой длинной свечой, с этой огромной книгой! Жизнь слишком страшна, чтобы позволить себе еще и разлуку с тем, кого любит сердце!» Но Екатерина шикнула на нее:
— Куда!
И Ирина осталась на месте. Она почувствовала, как безудержная волна ударила ей в лицо, заливая глаза мутным потоком. Ей показалось, что это какая-то апоплексия, инсульт, конец, и прежде чем она поняла, что плачет, слезы уже смывали ее лицо, текли по подбородку, капали за воротник.
— Чадо, — ласково произнес старец, — разве расстояние имеет какое-нибудь значение для тех, кого Сам Господь соединяет в едином Духе? И разве Он, победивший мир, смерть и самого дьявола, не одолеет все наши беды, горести и напасти?
Ирина повернула голову и увидела Тавриона, который неслышно вошел в узкие сенцы.
— Плачет? — спросил он у Ирины, прячущей лицо в ладонь.
Она кивнула.
— Я тоже плакал, когда уезжал отсюда впервые.
Ирина вышла на воздух и встала около единственного росшего у церковного домика грушевого дерева — витиевато-ветвистого, узловатого, обросшего снегом. Она в последний раз оглядела белую церковь с голубым куполом и золотым крестом, попирающим опрокинутый полумесяц. Ветер утих. Улеглась поземка плавными линиями наметенных небольших сугробов и пышной пороши. Груша смирно выглядывала из-под снега, словно боясь неловким движеньем стряхнуть с себя, скинуть, сдуть ненароком свое не по чину великолепное сверкающее облаченье.
— Рублик-то накиньте! — сказал шофер, обращаясь к Ирине. — Столько-то ждать!
До поезда оставалось еще три четверти часа, и Ирина, ринувшаяся было к ресторану, махнула рукой и поставила сумку на подоконник. Саша следовал за ней покорной страдальческой тенью.
— Тетенька уезжаете? А мне вот какие гостинчики у отца Иеронима понадарили!
Вчерашний мальчик с лицом дауна распахнул перед Ириной дипломат, хвастливо постукивая его по крышке, и стал показывать монашеские подарки.
— Тут все, — говорил он, захлебываясь от счастья, и носочки, и рукавицы, и иконки, и просфорки, и домашнее грушевое варенье — матушка старостиха расщедрилась. А ручка вон какая — с золотом! От отца Анатолия!
Ирина увидела свой фломастер для этнографических заметок.
— А вон какие картинки красивые! — он повертел у нее перед носом двумя новенькими колодами карт.
— Это кто же тебе подарил? Тоже монахи? — удивилась она.
— Не, то тетенька одна добренькая — на, говорит, сиротка, поиграйся на счастье! Вишь, какие красивенькие! Атласные! — Он причмокнул от удовольствия и приложил их к щекам.
— Это все ерунда! — сказала она решительно и, краем глаза поглядывая на Александра, добавила: — Чертовская музыка! Это надо разорвать на мелкие кусочки!
— Тетенька! — захныкал мальчик, видя, как она распатронивает глянцевые пачки. — Отдайте! Красота-то какая! Особенно вон те — с крестиками, с сердечками!
Ирина отстранила его властной рукой и, шагнув к урне, стала усердно рвать на куски неподатливые картонки.
— Тетенька! — все громче плакал мальчик. — Хоть одну оставьте, с офицером! — Он оглядел вокзальную публику, истомленную многочасовой бессюжетностью и потому с нескрываемым интересом и даже напряжением следившую за этой динамичной драматической картиной, и заорал, впрочем, как-то вяло и обреченно: — Бедного сироту обижают!
— Пли! —