резиденции — в городе, в живописном лесочке, на берегу озера, на излучине реки, чтобы он мог в любое время поменять обстановку и скрыться в молитвенной тишине от назойливого мирского шума, отравляющего епископскую жизнь. И владыка украшал сии резиденции иконами сего иконописца, так что даже один раз повез его в новый дом и попросил просчитать размер икон для будущего красного угла. Иконописец все там ему сделал как подобает, иконы написал, постарался, чтобы они были выдержаны в едином стиле, разметил, заказал еще и плотнику своему деревянный резной аналой, да еще и пожертвовал на него старинную Псалтирь. Ну, все, подумал, теперь ублажил я владыку, он и оставит меня на какое-то время в покое. Но тщетны оказались его надежды.
Через какую-то там неделю появляется владыка у иконописца и заказывает ему целый иконостас для своего подворья, а заодно и падает взором на маленькую изящную икону, которую иконописец предназначал своей матери ко дню Ангела.
— Хорошая икона, — похвалил владыка.
Но тут иконописец уперся:
— Это родительнице моей, маменьке несравненной к именинам, — скромно произнес он.
Но владыка повторил свое:
— Давай сюда. Как-нибудь разберемся.
И иконочку ту чудную забрал. Иконописец впал в вящее искушение и, как про него стали сказывать в монастыре, “на стену полез”, то есть забросил иконы, а принялся осваивать фреску. Фреску же только со стеной вместе утащишь, так что никакого с нее прибытка для стороннего человека. И так лазал иконописец на стену и фреску уже вполне и усвоил, и полюбил, и на владыку перестал роптать.
А тут у владыки — беда. На Рождество приехали на хутор, близ которого была любимейшая владыкина резиденция, городские. Стали в честь господского праздника петарды взрывать, устраивать фейерверки и подожгли владычный дом. Пожарные далеко, Бог высоко — сгорел дом дотла. Весь, до самого основания, как спичка полыхнул да и пал на землю развеваемым по ветру пеплом. Но вот чудо-то — красный угол с иконами да аналой с древней Псалтирью стоят себе как ни в чем не бывало — целехоньки. Легкий снежок их кропит, звезда на них льет голубоватый свет и во всей красе являет их миру. Тут владыку суеверие пробрало, кто-то ему сказал, может, из лести — видно, святой человек все это устроил, владыка, — полагая, видно, что это он сам себе все тут прилаживал, и надеясь этим ему угодить. А это — иконописцевых рук дело. Ну, владыка, по всей видимости, и решил, что неплохо бы ему обезопаситься капитально — то есть во всех своих резиденциях установить такие красные углы и укрепить стены фресками этого иконописца. Приехал к иконописцу, говорит:
— Хорошие у тебя иконы, молитвенные, и огонь их не берет, и вода не мочит.
Иконописец прослезился, подумал, что владыка, может, умягчился, просветился, дух кротости тронул сердце его, милосердие в нем приоткрыл, умиленный такой, пресветлый. Может, вразумился он, увидел тщетность своих былых попечений — вон оно, имущество-то, как ветошь сгорает в одночасье, а Бог — вечен. Может, думал, к особой духовности он повернулся. Постояли они так друг против друга, как брат с братом — оба ведь монахи, иноки, жители иного мира, посмотрели друг другу в глаза. Минута такая трогательная, торжественная. А тут попугай этот из клетки:
— Берегись, попка, владыку! Грабеж! Грабеж!
Владыка услышал, побелел, позеленел, благость с него сразу вся спала, напрягся он, спрашивает:
— Что это у тебя за супостат такой, кто его научил таким мерзостям?
А попугай в ответ:
— Грабеж! Грабеж! Владыка! Берегись!
Ну, владыка откашлялся, огляделся, увидел, что несолидно ему откликаться на злобствования неразумной твари, которая, по грехам человеческим, всуе мятется, и сухо так говорит иконописцу:
— Хотел я тебе почетное задание дать в главной епархиальной резиденции, но, вижу, ты пока недостоин. Тварь бессловесную ругаться научил, бесословить… Вот покайся, помолись, исправься, тогда, может, ты и сподобишься получить от меня приглашение. А пока и не проси, и не рассчитывай ни на что!
С тем и укатил, величавый. А иконописец возблагодарил Господа и воссел с христолюбивыми друзьями славить Господа и пить вино, потому что оно веселит сердце человека.
На такой торжественной ноте закончил свой рассказ Дионисий.
— Так что может Господь и через неразумную тварь учинить свое святое заступничество! — вывел он.
Все воззрились теперь на Клима Никифоровича.
— Как, и я должен поведать? — испугался он.
— Давай, Никифорович, — повелительно кивнул Иустин.