уже перестал надеяться на ответ, Грегори сказал: – Ну, некоторые утверждают, что учитель должен всегда оставаться самим собой, но по мне, так это самому нарываться на неприятности. Если будешь самим собой, они тебя задолбают. Не, думаю, тебе надо быть кем-нибудь другим. Все равно кем.
– Я и есть кое-кто другой! – заорал я. – Я есть ты!
– Да ну? – спросил Грегори со значением. – Да ну?
Я понял, что он имеет в виду. Да, я притворялся Грегори Коллинзом, но притворство мое сводилось только к имени. А по сути я оставался все тем же унылым и обидчивым Майклом Смитом. Я никого не изображал, и в этом заключалась суть проблемы.
– Ладно, – сказал я. – Кажется, я понял.
– И вот еще что. Если такая неотесанная деревенщина, как я, сумел пробиться в учителя, уж ты-то просто не имеешь права на неудачу.
– Знаешь, Грегори, похоже, ты прав.
Я сообщил ему, что пробуду в клинике Линсейда еще неделю, и на этот раз я верил в то, что говорю.
13
В общем-то, я не ожидал, что вторая неделя будет отличаться от первой. Правда, теперь я меньше нервничал и больше ощущал себя запасной шестеренкой, но одно существенное отличие все же имелось: в первую неделю у меня еще сохранялся какой-то оптимизм, слабая надежда на лучшее, а сейчас я точно знал, что меня ждет. Пациенты будут молоть все тот же вздор, а я ломать голову, как бы мне с ними совладать. Ладно, можно последовать совету Грегори и нацепить маску, но я не очень понимал, что даст мне этот трюк, – или, если уж на то пошло, что он даст пациентам.
Теперь больные попадались мне на глаза чаще, чем в первую неделю, – и в больничном корпусе, и вне него. Я видел, как они бродят по коридорам, маячат у высохшего фонтана, сидят на кушетках в холле; и повсюду они таскали с собой блокноты, – видимо, терзались муками творчества. Еще я видел, как они беспрестанно заскакивают в “Пункт связи” и выскакивают оттуда, и название будки уже едва угадывалось под толстым слоем иронии. Пациенты меня тоже видели – поглядывали с негодованием и враждебностью, а то и вовсе как-то безумно, но порой я замечал в чьем-нибудь взгляде намек на сочувствие или даже жалость, словно я был безнадежным психом, а они – обеспокоенными и сердобольными посетителями, словно они тут временно, а я – постоянно.
Я часами просиживал у себя в хижине в полном безделье. Иногда к домику приходила потанцевать Черити. Или, пьяно покачиваясь, мимо брел Макс.
– Как дела, Макс? – спрашивал я.
Время от времени появлялась Морин – в неизменной футбольной форме, но с лопатой и мотыгой через плечо. И уж совсем редко кто-нибудь останавливался и заговаривал со мной.
Первым заговорил Байрон, поэт-романтик. Он забросал меня вопросами: где я учился, что изучал и т.д. Его настойчивые расспросы с легкостью можно было интерпретировать как всплеск враждебности, но я решил их так не интерпретировать и отвечал с предельной правдивостью – с учетом, конечно, обстоятельств.
– Да, – сказал он, – я так и думал, что вы из Кембриджа. Сам я учился в Оксфорде. Разницу всегда видно. Нам непременно нужно обстоятельно поболтать на литературные темы.
Подобная перспектива вовсе не пугала, и я поймал себя на том, что почти жду этого разговора. В каком-то смысле Байрон казался самым нормальным из пациентов, и я спрашивал себя, в чем и когда может проявиться его безумие; что, если во время обстоятельной беседы на литературные темы? А еще я хотел знать, какое из сочинений написал он. На первый взгляд ни в одном не проглядывало оксфордское образование, хотя в отличие от Байрона я не был уверен, что смогу заметить университетское влияние.
Еда была прежней – серой, безвкусной и какой-то однородной, зато Кок теперь охотно разговаривал со мной.
– Прошу прощения за тот день, – сказал он как-то. – У меня случился приступ паранойи. А у кого бы не случился?
– Нелегко готовить, когда не знаешь, что в банках, – согласился я.
– Хорошие вещи никогда не даются легко, – подтвердил он. – Да и нельзя сказать, что я совсем ничего не знаю про банки. Например, анчоусы отличаются от тушенки. А пудинг на сале вообще ни с чем не спутаешь. Но вот с молодым картофелем беда – вечно путаю с ананасными ломтиками, а фасоль – с колбасным фаршем. В общем, гадать надо. Но, знаете, есть в этом что-то символичное. Ведь если вдуматься, жизнь – она как консервная банка без этикетки. Вам хочется ее вскрыть, но никогда не знаете, понравится ли вам содержимое.
– В каком-то смысле вы правы.
– Наверное, мне следует сказать что-нибудь о своем имени, – продолжал он. – Вы небось считаете, что Кок – забавное имя для повара, ну и ладно, имеете право. Но если вдуматься, по-настоящему забавно, когда так зовут человека, который и стряпать-то не умеет.
Я постарался не вдумываться.
– И еще, наверное, вам позарез хочется узнать, зачем я ношу этот шлемик.
Вообще-то мне совсем не хотелось это знать. Я был достаточно наслышан о шизофрении, о том, что больные часто верят, будто получают сообщения от далеких и, как правило, злобных сил, они слышат голоса или думают, что им в голову проникли пришельцы или агенты контрразведки. Наверное, такой вид сумасшествия появился только после того, как люди начали кое-что понимать в радиоволнах. До этого представление о сообщениях, посылаемых сквозь пространство, не имело никакого смысла; впрочем, демоны и духи наверняка могли творить такое и раньше. Я подозревал, что шлем из фольги – своего рода защитное устройство, призванное оградить разум Кока от сил тьмы.
И предположение это, к моему разочарованию, подтвердилось. Кок пустился в утомительные, пространные и неуместно подробные объяснения о радиопосланиях, которыми его бомбардируют, об их источнике, их дурном влиянии, их неодолимой убедительности, о том, что в Хейвордс-Хит есть подпольная группа разочарованных гугенотов и розенкрейцеров, они изобрели аппарат – нечто среднее между печатным