Откуда-то вдруг пахнуло варёным мясом. Ноздри мои раздулись. Смотрю — у костра сидит Вадимка, с великим удовольствием гложет молодую желтоватую кость. Губы и подбородок его лоснятся от жира. Возле сына стоит котелок, в нём деревянная ложка — одна из тех, что мы взяли для ухи. Над костром висит ещё один котелок, побольше, Гурьянычев, полный того же аппетитного мяса.

Вот так чудеса в решете!
Я ни о чём не спрашиваю. Стараюсь сам понять: что же случилось на нашем таборе?
А случилось непоправимое. Об этом говорят козья голова, спрятанная за седло, и наше ружьё, что лежит возле Вадимки.
Мысли мои работают быстро, остро, роятся, словно искры.
Степан Степаныч спит, Темник — тоже. Значит, значит…
Кровь бросается мне в голову. Я вспоминаю Вадимкины слова: «Батя, я совсем не наелся, нисколечко».
Значит, значит…
Помнится, я просыпался на заре и в полусне-полудреме не почувствовал Вадимкиной руки. Обычно он спит, не застёгивая спального мешка; одна рука его всегда лежит на мне.
Значит… Значит, Вадимка убил козу!
Я подбегаю к костру, со всего маха бью ногой по котелку. Не по тому, что стоит перед Вадимкой, а по тому, что висит над костром, — по Гурьянычеву. Котелок опрокидывается, кипящая вода льётся на мою голую ногу.
Острая боль разливается по ступне — кажется, горит вся нога. Но больнее боли то, что сделал мой сын.
Вадимка вскакивает с лесины, смотрит на меня с удивлением. Рот его набит мясом, в руке сверкает нож с блёстками сала на лезвии. Он хочет что-то сказать, но я не слушаю, меня душит негодование. Повернувшись, я награждаю сына пощёчиной.
Вадимка хватается за щеку, глаза его полны слёз и отчаяния.
— За что, батя?
Он не знает за что! За козу, конечно, за браконьерство, за позор, который он обрушил на мою голову.
Я беру мыло, хочу пойти к реке. Нога моя покрылась пузырями. Надо натереть её мылом, остудить в прохладной воде. И тут натыкаюсь на осуждающий взгляд Степана Степаныча. Наш товарищ незаметно вылез из палатки — босой, нечёсаный, в трусах, непомерно широких для тощего тела. В одной руке бумажка для самокрутки, в другой — берёзовый лист, высушенный над огнём.
— Эх, Федя, Федя!..
— Что «Федя»?
Степан Степаныч не отвечает. Это ещё больше раздражает меня, и, чтобы не поссориться с ним, я поднимаю палку и, опираясь на неё, ковыляю к реке.
Витим золотист и ласков, ему нет дела до нашей драмы. Громадины-камни купаются в бегущих струях, жёлтый песок на плёсе похож на обожжённый сахар. Чайки встречают меня возмущёнными криками.
…Нет-нет, всё правильно: Вадимка наказан справедливо.
Лагерь свой мы поставили на крутом берегу; прибрежная полоса Витима вкривь и вкось разграфлена сухим упавшим сосняком. Другая сторона реки скалистая, щербатая, вся в зазубринах, совершенно безлесная. На склонах дремлют орлы: они только что позавтракали и теперь отдыхают.
Стоянка наша пустынна: Степан Степаныч, Темник и Вадимка с Тымбой отправились искать лошадей.
Впервые лошади ушли так далеко — наверное, корм был неважный. А возможно, Милка какой-нибудь номерок выкинула. И стреноженная, она прыгает будь здоров.
Я сижу на камне возле воды, вытянув обмотанную полотенцем ногу. Она похожа на берёзовый чурбак, толстый и безобидный. И болит нестерпимо.
Второй день мы стоим на одном месте: из-за меня, из-за моей больной ноги.
Белые облака круто клубятся на ослепительно синем небе, озарённом высоким солнцем. Горы полукружьем уходят к горизонту; на их фоне, зелёно-бархатном, взмывают надоевшие, вечно голодные чайки. Они так же голодны, как и я.
Степан Степаныч с Темником ели утром шашлык. Иван Гурьяныч отсек два солидных куска мяса, распластал их, насадил на обструганные ветловые палки, сделал надрезы по бокам, посыпал солью и перцем. Палки воткнул близ огня так, чтобы мясо жарилось и не горело.
Я отвернулся, глотая слюнки. Невыносимо было смотреть, как розовые капли жира, стекая, падали в золу, как соблазнительно подрумянивалась корочка.
Степан Степаныч постарался предупредить мой отказ:
— Дело сделано, Федя! Не выбрасывать же?
— А по мне — выбрасывай!
Иван Гурьяныч молчит. Я заметил, с каким сожалением смотрел он на меня и Вадимку.
Как хочется попасть домой! Не скоро потянет меня в новый поход.
К обеду возвращаются Степан Степаныч и Темник с лошадьми. Милка, как и следовало ожидать, увела Грозного далеко в сторону.
Степан Степаныч с ходу лезет в палатку, долго роется в своём рюкзаке, ворошит постель. Я слышу его протяжные вздохи, и сердце сжимается от плохого предчувствия.
— Где Вадимка, Стёпа?
— Кажется, сбежал, Федя.
— Сбежал?!
— Три часа искали, — виновато моргает Степан Степаныч. — Кричали, стреляли, весь лес обшарили. Понимаешь, и карты нет!
Первое моё желание — броситься в погоню. Я приподнимаюсь и тут же падаю: проклятая нога! Я закрываю глаза, стараюсь собраться с мыслями.
— Зря ты, Федя, с ним так…
— Как? — Я не понимаю, о чём он говорит.
— Вначале выяснил бы: кто убил козу?
— Что?!
— Я говорю, узнал бы: он ли убил козу?
— Кто ж её убил? — Я обалдело смотрю на друга. — Ты, что ли?
— Не я, Федя. Иван Гурьяныч.
— Иван Гурьяныч?
— Именно.
Нет, он смеётся надо мной, Степан Степаныч. Темник спал — я сам видел! А может… может, он убил, потом лёг спать? Неужели я зря ударил Вадимку?
Я поворачиваюсь к палатке, возле которой стоит Темник. Он хмуро смотрит на меня. Приготовился к объяснению. Но я молчу. Я думаю: неужели это тот самый Темник, который живёт неподалёку от меня, ездит на курорт за целебной водой, трогательно рассказывает о витимских таёжниках, никогда не трогавших зверя в запретное время?
Я не хочу говорить с Иваном Гурьянычем. Я прошу Степана Степаныча заседлать Грозного. Он понимает для чего: искать Вадимку.
— С больной ногой?
— Не имеет значения.
— Где думаешь искать?
— В лесу. Где ж ещё?
— Нет, Федя, на той дороге, что мы проехали, его не сыщешь. Надо пройти по берегу, посмотреть, нет ли следов. Думаю, на ту сторону он подался. Если по карте судить, самое ближнее к нам село — Дрёмово. Оно на том берегу. От Дрёмова дорога на Карповку идёт. А из Карповки домой попасть не трудно.