Часа через три мы подошли к широкой полноводной реке. Над водой вьются белые птицы, противно горланят, чиркают по воде крыльями.
Птицы эти — чайки.
Итак, Степан Степаныч был прав.
Мы стоим на крутом берегу Витима, как мореплаватели вдали от Родины. Мы не знаем, куда идти нам и далеко ли. Хорошо, если встретится катер или моторная лодка. А если нет?
Степан Степаныч вытаскивает из кармана газетку — запасливый человек! — трёт на ладони берёзовый лист, закуривает.
— Как жизнь, Вадимка?
— Ничего, дядя Стёпа. Солнышко вот греет.
— Солнышко — хорошо, — щурится Степан Степаныч. — Вечером тайменя на крючок подцепим, уху тройную сварим. Жирную-жирную, с золотистой плёнкой. Перец у нас есть, лавровый лист найдётся. А лук на берегу должен расти.
Верно, приправа к ухе у нас имеется. Иван Гурьяныч сомневался: не мало ли берём?
Темник взбирается на валун, обтёсанный стремительной водой, тупо смотрит на посеребрённую гладь, на тоскующих чаек, что-то бормочет себе под нос, удивлённо разводя руками.
Степан Степаныч смотрит на притихшего Темника без гнева и упрёка. Больше того, ему хочется подбодрить старика, вызвать к какой-нибудь деятельности.
— Помнится, Иван Гурьяныч, вы нам рассказывали, как на красные тряпочки ленков ловили. Я на этот случай припас красный материалец. Не попробуете?
— Можно попытать, — сокрушается Темник,— коль так вышло. То ли глазами плох стал, то ли голова прохудилась. Поди ж ты, какое дело: второй раз обмишулился.
Гурьяныч уходит, захватив с собой рыболовные снасти. Мне хочется посмотреть, как он будет ловить рыбу. Ни червяков, ни кузнечиков у нас нет. Иван Гурьяныч думает поймать гальяна на сухую хлебную корочку. Он мастерит из палочек рамку, натягивает на неё марлю, привязывает верёвочку и спускает в озеро.
— Стал быть, поймаем гальяшку, на него ленка иль тайменя. Закатим пир на весь мир.
Я и на этот раз не верю Темнику, Мне кажется, в озере гальянов нет: уж очень мёртво оно, ни всплеска, ни бульканья. Обычно маленькие рыбки возле берега шныряют, боятся вглубь заплывать.
Мы сидим долго, терпеливо. Но рыбы в озере действительно нет. Никакой. Гурьяныч, вздыхая, сматывает снасти, размоченную корочку досасывает на ходу.
— Стал быть, не везёт мне, горемычному. Эх, раньше-то бывало…
Темник не договаривает, а я не спрашиваю, что было раньше, — незачем удручать старика.
Мы возвращаемся к палатке.
Я вытряхиваю из мешка последние картофелины. Надо сделать похлёбку, чтобы поесть всем. На второе — густой чай с сахаром. Сахару у нас хватит дня на два.
Степан Степаныч вытаскивает карту из рюкзака, ищет приблизительно то место, где мы встретились с Тымбой. От него мы ринулись напрямик и попали на другую тропу. Она тоже идёт рядом с рекой. Только река эта не Талаканка, а Каменка.
Она и привела нас к Витиму.
Вот как всё просто и бестолково.
— Сколько же нам до райцентра идти?
— Километров пятьдесят, если прямиком. А на прямую тропы нет. Надо возвращаться на исходный рубеж.
— Это невозможно, лучше сделаем плот.
— А лошади, чудак человек?
Да, лошади… Я совсем забыл о них.
Иван Гурьяныч возвращается с пустыми руками. Клюнул какой-то глупый окунёк на хлебную крошку. Из одного окуня ухи не сваришь.
Мы сообщаем Темнику про нашу ошибку.
— Так и есть. — Он трёт свою малиновую лысину. — Две реки тут идут, рядом друг с дружкой. Забыл, напрочь забыл.
Он многое забыл, наш проводник Иван Гурьяныч — рыбак и охотник, по слухам признанный следопыт витимской тайги. Поговоркой стали для нас его слова: «Когда это было? Тридцать лет назад?»
В молчании проходит наш тощий ужин. Вадимке достаётся окунь-недомерок и чашка похлёбки с редкими кусочками картошки. А у нас основная пища — чай и дикий лук: благо, на берегу его предостаточно.
Рано ложимся мы спать, ещё раньше, чем в прошлую ночь. Вадимка жмётся к моему боку, жалуется:
— Батя, я совсем не наелся, нисколечко!
— Потерпи, Вадимка. Может, завтра улов лучше будет. А может, катер или лодку встретим. Так уж получилось. Зря я втравил тебя в эту поездку, не подумал.
— Нет, не зря. Я потерплю. Ты знаешь, батя, как мне Ивана Гурьяныча жалко? Жальче Тымбы.
— Почему?
— Не везёт ему, понимаешь? Старается, старается, и всё не так. Знаешь, как ему по тайге ходить хочется?
— Он тебе говорил?
— Я сам вижу.
— Возможно. Ты спи.
— Ладно, сейчас. А что наши делают? Ужинают?
— Может быть.
— Помнишь, как нас мама по утрам блинчиками кормила? Фаршированными, со сметаной.
— Помню.
— Кофе с молоком пили.
— Пили.
— Батя, а жёлуди здесь есть?
— Нету. Дубы только до Урала доходят, пропускают всю Сибирь и появляются не то в Благовещенске, не то в Биробиджане.
— Жаль. Говорят, из желудей кофе можно делать.
— Можно.
Вадимка любит кофе; дома он меньше двух стаканов не пьёт.
Мне надо как-то отвлечь его от мыслей об еде, но он сам затихает, посапывая, вздрагивая, бормоча что-то в полусне.
Я лежу с открытыми глазами, слушаю комариный писк, лёгкий шелест листьев, горький плач дикого голубя.
Потом я думаю о жене, Алёнке, о бабушке. Знала бы Тося, в какой переплёт попали мы с сыном, было б тут слёз да печали.
Засыпаю я поздно.
Ещё в палатке я чувствую, что день будет хорошим. Солнце светит в марлевое окошечко, разноголосо поют пичужки, где-то неподалёку долбит дерево дятел. Ему отвечает морзянкой другой; он сидит подальше, но «телеграммы» шлёт аккуратно.
Кричат противные чайки. Густо трещит кем-то взбодрённый костёр.
Приятно лежать на хвойной постели, вдыхать свежий аромат леса, слушать его неумолчную жизнь и думать, как несчастны те городские, кому ни разу не пришлось ночевать в тайге в палатке, утром смотреть на небо, ловить рыбу, купаться.
Да, но у них есть хлеб.
Мысль о еде подстёгивает меня. Я выбираюсь из спального мешка, натягиваю спортивные штаны, свитер, вылезаю из палатки.