его взгляде не было проницательного. Обыкновеннейший человек за обыкновенным канцелярским столом, следователь был в мятом синем пиджаке с каким-то значком на лацкане. И курил «Беломор». Мне закурить не предлагал.
Следователь извинился за беспокойство — мне и в самом деле было беспокойно, как-то тягостно — и сказал, глядя в раскрытую папку:
— Не поможете ли вы нам хоть чем-то в выяснении следующей детали... Ваша ученица, точнее, Горохова Лида, она ведь, как показала экспертиза, была... точнее, готовилась быть матерью... И не захотела, выпила чрезмерную дозу этого... средства. Не добавите ли вы к следствию хотя бы что-то... Так сказать, проясняющее ее взаимоотношения с кем-либо из учащихся?
Горохова? Матерью? Да это что же? Откуда? Ведь скромнее Лиды Гороховой в моем классе не было никого! Здесь речь идет, по-видимому, о неоформленном замужестве... Что ж, Горохова могла и не докладывать мне о своей личной жизни. Она взрослая, совершеннолетняя. И все-таки я ничего не мог понять... Тихий омут? Лида Горохова?! А тот высокий парень, с которым она танцевала на вечере? А Орлов? Нет. Невозможно. Все это какая-то дичь...
— Вы уверены?.. — робко спросил я.
Но следователь только иронически качнул головой, давая понять, что мой вопрос глупость.
— Итак, вы ничего не сможете добавить? Даже предположительно? — Он помрачнел. — Ну что ж... жаль... А здесь ведь, кажется, ключ к гибели девушки...
Я вышел из прокуратуры как бы оглушенный. Долго шел, не замечая даже, где иду, куда, по какой стороне. Очнулся перед перекрестком. Какую жизнь вела Лида Горохова? Да что я мог сказать? Одно только — самую чистую, самую скромную, трудовую. Конечно, такая красавица не могла быть одной. К ней тянуло. Вероятно, у нее были друзья и, возможно, была любовь... Но ведь Горохова не делилась со мной. А в эту осень и зиму была даже строго отделена каким-то непонятным мне холодным барьером.
Вот все мудрые педагоги обязательно познавали своих учеников. Возможно, они были провидцами; возможно, работая с учениками годы, десятки лет, полустолетия, и в самом деле обретаешь такое качество — проникать в глубь характеров, хватать все на лету, уподобляешься ясновидящему и пророку, по ничтожному следу открываешь чужие житейские драмы, но я-то ведь только начинающий, и, хотя несу ответственность за каждого своего ученика, ответственность моя все-таки не распространяется на личную жизнь учеников, и в особенности девушек. Ну, будь бы я хоть в возрасте, когда годятся в отцы, в деды, вот как Яков Никифорович Барма, тогда еще пожалуй, но как восприняла бы мои спросы-расспросы Лида Горохова, если классному руководителю всего двадцать пять? Прихожу к выводу: не рано ли мне быть таким руководителем, да еще в школе, где ученики бывают и постарше...
Да вот, если хотите, теперь с каждым годом труднее проникать в души людей. Сейчас это в сто раз труднее, чем было двадцать лет назад, а дальше будет еще сложнее. Люди становятся индивидуальнее, строже, отчужденнее, что ли... А молодежь особенно. (Вы видите, прямой результат моей профессии — уже не причисляю себя к молодежи.) А я ведь старался... Я ведь не был к ней, Гороховой, равнодушен. Даже боялся, чтобы мое это неравнодушие как-то не открыли... И все-таки как я мог представить все, что случилось?
Так я успокаивал себя и свою учительскую совесть. А она ныла, и никакие оправдания не заглушали ничего.
Когда мы с Чуркиной вышли из школы и потихоньку добрались до трамвайного кольца, она вдруг спросила адрес Нечесова. Я припомнил. Тогда она расстегнула на колене свой портфельчик, достала ручку, записала.
— Личное шефство, что ли?
Она посмотрела усталым, задумчиво-углубленным взглядом. За последнее время она как-то осунулась, даже словно бы похудела. Глаза смотрели воспаленно.
— Тебе, Тоня, надо бы отдохнуть. Не высыпаешься?
Она не ответила, застегнула портфель и тогда подняла голову:
— Я вам не нужна? Ну, тогда до свидания... До сочинения...
Она ушла так же устало и задумчиво.
Поглядел ей вслед. Подумал: пожалуй, все время она мне действительно была нужна. Я так привык к ней, особенно за этот год, что просто не могу представить, как в скором времени буду обходиться без Чуркиной, без ее уверенного и всегда умного слова.
Первый экзамен. Первое июня. Солнечный, свежий, залитый золотом день. Легкие облачка. Ветки сирени. Сиренью с утра пропахла вся школа. Букеты на столах в учительской, букеты в классах, букеты на подоконниках. Дочиста промытые коридоры. Распахнутые окна. Нарядные учителя со свадебным блеском в глазах. Борис Борисович, Инесса Львовна, Нины Ивановны. Хлопотуша библиотекарша с красной повязкой бегает по коридору, суетится по учительской: «Ой, Вера Антоновна не опоздала бы... Ой, что это, ассистенты не все... Ой, промокашек мало». — «Да успокойтесь вы! Все наладится, найдется». — «Ой, что вы! Сама сегодня чуть не опоздала. Встаю в шесть, пока завтрак мужу готовила, дочери косы заплела. У нее волосы — прямо золото... Вот и чуть не опоздала. Бегом на трамвай...»
В классах члены комиссий раскладывали проштампованные тетрадки по две на душу. Черновая и беловая. На дворе толпятся «именинники». Разговор, конечно, о темах. Распространяются сенсации. Утром кто-то из какой-то школы звонил во Владивосток. Там уже пишут. Темы... «Да брось ты! — слышатся голоса. — У нас другие дадут». — «А вот погодите!» — вещает прорицатель и жадно листает учебник. Около, через плечо, заглядывают сомневающиеся. Классные руководители одиннадцатых и восьмых озабочены. Считают своих... Все ли?
У меня нет четверых: Фаттахова, Мазина, Нечесова, Чуркиной. За Чуркину вроде бы грех волноваться. А все-таки где же она? Вот не было печали! Староста исчез. А сама же предупреждала. До звонка пятнадцать минут... Десять минут... Пять... Появляется заспанный Фаттахов. Глаза у?же обычного, на затылке торчит черный хохолок... «Панимаите... будилник подвел. Не слыхал будилник...» Две минуты... Чувствую покалывающий озноб в спине... Одна минута... Появляется еще более заспанный Мазин. Зевает на ходу. Завидное хладнокровие. Даже не ругаю его. Махнул рукой. Да где же Чуркина? Звонок... Дежурные командуют строиться по классам. Администрация с крыльца поздравляет с началом экзаменов. Давыд Осипович внушителен как никогда: коричневый костюм, белейшая рубашка, достойные штиблеты, новый галстук. По бокам — завучи в строгих очках. Ждут, не появится ли на горизонте заврайоно. Нет. Не появился. Давыд Осипович делает дирижерский знак библиотекарше, и классы пошли... Нет Чуркиной, Нечесова. С трудом сохраняю самообладание...
— Владимир Иваныч! Ведите класс. У вас все дома? — Администрация изволит шутить.
— Да... То есть нет...
— Что такое?
— Двое запаздывают.
— Безобразие! Безответственность... Все-таки ведите... Семеро одного не ждут. Не допустим к экзаменам.
Уже вижу соответствующую случаю улыбку Инессы Львовны. Поворачиваюсь, чтобы следовать за классом. И — гора с плеч: в воротцах растрепанная, гневная Чуркина, за ней, опустив голову, Нечесов.
— Вот вы его спросите, вы его спросите... — тяжело дышит. — Ну, можно сказать, с кровати стащила. Ой, не могу!.. От самого трамвая бегом...
— Нечесов! — роняю я сурово.
Но Нечесов только молча взглядывает и — мимо, рубашка на плече порвана, стоптанные ботинки, немытая шея. Выпускник.
Иду в класс: Позади величественно плывет Инесса Львовна. У класса бледная, сдержанно- непроницаемая Вера Антоновна. Давыд Осипович вносит пакет. Сургучные печати. Слышно, как они хрустят, как шелестит в трудной тишине развернутая бумажка.
Нет, я не буду рассказывать, как писали сочинение. «Образ Ниловны...», «Проблема лишнего человека...», «Давыдов и Нагульнов — характерные представители...» Не стану рассказывать, как проверялись эти сочинения. Как настойчиво комиссия изучала черновики, когда грозила двойка. Ведь если в черновике верно, ошибку можно не считать. Мудрые так и писали: в беловом варианте «о», в черновике