светлая и теплая. Надо расставаться. Насовсем. Навсегда. Громкие эти слова никто не произносил, однако сознавали все.
Мы стоим у крыльца, переминаемся, переглядываемся, кто-то смеется, кто-то мрачен. А расходиться невозможно. Тяжко. Ну как это так, за здорово живешь и пошли по сторонам? Сколько были вместе, сколько пережили. Нет. Невозможно нам так разойтись. Все здесь. Ушел пораньше только Павел Андреевич. Ему прощается: семья, жена.
— Знаете что? — говорит Задорина. — Пойдемте в центр. На площадь, набережную... Ведь все ходят... А мы-то что?
Удивительно, как ухватились за это предложение, как разом загалдели:
— Точно! Пошли!
— Все вместе!
— Ой, как далеко!
— Да я тебя на руках!
— Очень нужен! Обрадовался...
— На трамвайчике бы...
— Трамваи не ходят.
— Да пошли, что вы?
— Ну! Все! Не отставать. Шире шаг.
— Тебе бы, Тоня, в армии командовать.
Гора с плеч у всех. И сразу шуточки. Хохот. Отдалилось неизбежное. Еще несколько часов все вместе. А ведь и я этого хотел. Только неловко быть застрельщиком. Я ведь теперь не руководитель, не учитель. Я теперь — экс.
Идем толпой вдоль трамвайной линии, кучка белых платьев и темных пиджаков. Сам я, конечно, плотно прихвачен с двух сторон. Слева Задорина, справа Чуркина. Да я не против. Даже наоборот... Мне сейчас несколько веселее, чем должно быть, как говорит Инесса Львовна, классному руководителю, пусть он хотя бы экс. Это я сознаю. Я смотрю под ноги, но ничего не вижу, кроме плотной мелкой травки вдоль полотна, изредка в ней белеют камни. И Чуркина меня заботливо предупреждает. Раз так, я буду смотреть на небо и по сторонам... В небе копится ночная мгла, и все-таки там светло, слишком светло для ночи. Не потому ли звездочки едва видны? Слева за линией тянется лесистый парк. Там темнота и тишина, молчание. Справа — шоссе, и по нему изредка проносятся машины.
— Владимир Иваныч! А вы не уйдете из школы?
— Зачем? У меня нет другой профессии. Ты, Таня, задаешь странные вопросы.
— Вот осенью опять придут другие, и думай об них... Я бы ни за что не пошла учительницей. Ни за что... — повторила она.
— Твоя работа не легче...
— Скажете! А знаете, куда я? Я в медицинский. Только нынче не поступить. Пойду зимой на подготовительные.
— Трезвое суждение, но почему не попытаться?
— Нет. Я не люблю так. Я люблю наверняка. Я все равно поступлю. Вот увидите.
— А вы, девочки? — обращаюсь к веселым продавщицам. Они, пожалуй, сегодня самые счастливые.
— Мы в техникум. Мы звезд не хватаем, — хохочут они. — Может, замуж...
— Тоня?
— Ну, а я никуда...
— Это еще почему?
— Ну, уеду я, наверное, Владимир Иваныч. К себе в деревню. Не могу я здесь. Все мне здесь чужое. Никому я не нужна...
У Тони сегодня мрачное настроение. Не переживает ли она так же, как я?
— Вот тебе раз! А я-то думал... Зачем же ты так старалась? Из-за тройки плакала.
— А я всегда так. Хоть что.
— Ты все-таки хорошо подумай. А?
— Нет. Я уж почти решила.
— Тоня, ты все-таки хорошо подумай... (Видимо, я опьянел, раз повторяю, как попугай. Надо следить за собой. Я ведь все-таки не должен ронять себя, хоть и экс.)
— Не нужна я здесь никому, — повторила она. — Теперь опять так будет, как было... Вот и уеду.
— Тоня, ты все-таки...
Кажется, недоговаривает она что-то? Что? Молчу. Не вижу ее лица. А то бы догадался, может быть...
— Владимир Иваныч, а писать вам можно? — опять Задорина. — Вы не обидитесь?
— Пиши, если хочется... Проще в гости прийти.
Задорина что-то соображает.
— А вы ответите?
— Посмотрю, что там будет. Культурный человек всегда должен ответить на письмо.
— Да уж, ответите. Держи карман...
— Ну ты, липучка! Ну чего пристала к Владимиру Иванычу? Видишь, он не в себе.
Благодарно покосился на Чуркину. Точно она сказала. Не по себе мне весь этот вечер. И сейчас так же. Иду машинально и не могу поверить, что кончились все мои заботы, тревоги. Кончились ли? А вообще- то с ними, с заботами, было как-то привычнее, одет в них, как в панцирь и некогда философствовать. А сейчас вот словно беззащитен сделался, снял панцирь.
Слышно, как Нечесов громко говорит Столярову:
— Поедем, Витька, вместе. Ты — в художественное, я — в мореходку... Поедем...
Непонятно, что ответил Столяров. Последнее время он как будто снова оглох. И я ничем не могу его раскачать. Понимаю, время вылечит. Время... Оно только облегчает боль, но никогда не сгладятся начисто рубцы в душе. Всегда я буду помнить этот свой класс. Этот дебют. И разве уйдут из памяти Чуркина, Столяров, Горохова... Горохова особенно.
— Ой, как ноги устали! — стонет кто-то, кажется, Осокина.
И сейчас же голос Алябьева:
— Эй! Остановим кого-нибудь. Пусть подвезет. Конечно, девчонки устали. Еще километров пять шлепать.
— Ишь, заботливый! — хохочут продавщицы.
— Не остановится никто.
— Ну да-а...
— Девочки! Едут! Едут!
— Едет... Загораживай дорогу!
Большая машина, фургон-мебелевоз, затормозила. Останавливается. Глушит фары. В дверке темное лицо водителя.
— Что вам? Совсем обалдели! На дорогу...
— Слушай, подвези до площади. Ну рабочие мы. Из школы. Подвези.
— Из ШРМ? — блеснула улыбка.
— Точно!
— С вечера?
— Догадался... Сам небось кончал.
Шофер выходит, отворяет дверки:
— Лесенки нет. Лезьте так...
С визгом, с хохотом лезут в темное чрево фургона. Кто-то верещит. Огрызается Чуркина. Подаю ей руку. Втягиваю в кузов. Ого! Сила тяжести! Чуть сам не вылетел. Дверки закрываются. Тьма. Едва светит в узенькие проемы вверху. Но веселья хоть отбавляй. Похоже рады, что едут в темноте. Слышно, как грузовик мчит по шоссе. Ветром бьет сверху. Держусь за какую-то железную рейку. И вдруг мне становится горько,