барака. Из окна был виден 18-й блок. Его гориллоподобный начальник хлыстом учил своих подчинённых строиться. Потом он начал отрабатывать команды: «ложись», «встать», «ложись», «встать» и так далее. Тот, кто не успевал вскочить или лечь достаточно быстро, получал удар ногой или хлыстом, а иногда негодяй просто вскакивал на спину заключённого и выбивал на ней чечётку своими коваными сапогами. И пока заключённые лежали, уткнувшись лицом в грязный песок, он лихо перескакивал со спины на спину.
Нас охватил ужас. Хольцер вдруг, словно бешеный зверь, сорвался со своей койки. Он выкрикивал какие-то непонятные слова, лупил и пинал всех, кто попадал под руку, и непрерывно кричал. Наконец мы сообразили, что должны выйти из комнаты и построиться перед бараком.
Мы устремились к дверям. Одни успели надеть свои колодки, другие не успели, а кое-кто выскочил из барака с колодкой на одной ноге. Мы снова стояли на песке в опускающихся на землю сумерках. Над колючей проволокой, опоясывающей лагерь, уже горели фонари. Нас били и толкали, пинали и стегали до тех пор, пока мы наконец не выстроились в колонну по четыре. И нас стали гонять вокруг бараков точно так же, как человек-горилла только что гонял своих заключённых: встать, ложись, бегом, шагом, ложись, встать и так далее до бесконечности. Многие потеряли свои колодки и бегали босиком.
Наконец Хольцер, кажется, немного устал. Мы подошли к входу в наш барак и стали по стойке «смирно», ибо появился сам штурмфюрер Майер «Долговязый», как мы уже окрестили его, и несколько других эсэсовцев, которые с любопытством и ненавистью смотрели на нас.
Майер повторил нам слово в слово свою вчерашнюю речь ы лишь добавил следующее:
— Вы большевики. Ладно. В самое ближайшее время вы сможете понаблюдать, как мы расправляемся с вашими главарями, русскими скотами.
И с презрительной улыбкой он и его свита проследовали дальше.
Нам разрешили снова войти в барак, в общую комнату. Там мы стояли навытяжку и ждали. Стало уже совсем темно, а света в бараке, очевидно, не было. Внезапно Хольцер соскочил со своей койки в углу и закричал:
— Achtung! Stillstehen![21]
Мы стоим по стойке «смирно». В комнату входит одетый в чёрное блондин. На нём высокие, в обтяжку кавалерийские сапоги, бриджи с отглаженными складками и чёрная, в обтяжку куртка, подчёркивающая его атлетическое сложение. В руке у него двухметровый хлыст, свитый из бычьей кожи, такой толстый, что его едва можно обхватить пальцами. Рядом — огромная овчарка. На левом рукаве куртки — чёрная повязка с надписью серебряными буквами: «Lageraltester»[22].
Он внимательно осматривает нас, насколько это возможно в полутёмной комнате, перебрасывается несколькими словами с Хольцером, который по-прежнему стоит навытяжку, потом садится на табурет и начинает говорить. Он говорит на чистом немецком языке, но с лёгким польским акцентом.
— Я староста лагеря. Это означает, что я стою во главе всего нашего лагерного самоуправления, которое создано заключёнными и на котором основана вся лагерная организация и порядок. Здесь так заведено, что за поддержанием дисциплины следят сами заключённые. Но одной дисциплины мало. Кроме дисциплины нужны чистота и порядок. Если вы будете вести себя хорошо, я смогу помогать вам; если вы будете вести себя плохо, я сам буду вас наказывать. Поняли? — вдруг гаркнул он и, чтобы подчеркнуть значение своих слов, несколько раз взмахнул своим гигантским бичом над нашими головами. — Каждый, кто нарушит порядок, украдёт у своего товарища еду, не выполнит приказ начальника блока или капо, будет наказан. А наказание — это по меньшей мере двадцать пять ударов по заду вот этой штукой, — и он снова взмахнул несколько раз хлыстом над нашими головами. Потом он добавил медленно и угрожающе: — О тех, кто загибается, посетив меня в шестом блоке, больше никто никогда не вспоминает. Verstanden?[23]
— Jawohl[24], — ответил кто-то.
— Verstanden? — взревел Хольцер, затопав ногами по дощатому полу.
— Jawohl! — закричали мы хором.
— Gut[25].
Староста лагеря и его огромный пёс вышли из барака. Мы снова остались с Хольцером.
Мы стояли неподвижно, как колонны. При малейшем шуме, хотя бы это был шорох подошвы о пол, Хольцер бешено вопил:
— Тихо, тихо, подлые свиньи!
Так мы простояли весь вечер. Наконец нас разогнали по койкам. В спальне в четыре ряда стояли трёхъярусные койки, от пола до потолка. Одежду велено было снимать и по какой-то весьма хитроумной системе развешивать в общей комнате на столах и табуретках. На себе можно было оставить лишь короткую рубашку. Койка представляла собой ящик с мешком, который был набит даже не тонкой стружкой, а отходами со строгального и фрезерного станков. Поверх мешка на койке лежало рваное вонючее одеяло, зачастую насквозь пропитанное экскрементами, кровью и гноем других заключённых. Простынь, разумеется, и в помине не было.
Мы желали только одного: немного отдохнуть. Это была уже пятая ночь после отъезда из Хорсерэда. Но уснуть я не мог. Я слышал, как мои товарищи ворочались и стонали во сне.
Воспоминания об ужасах последних дней без конца кружились в голове, возвращаясь снова и снова. В сознании, словно высеченные из камня, вдруг возникали минувшие события. Я вспомнил, как в декабре 1942 года в Копенгагене в гестаповской тюрьме доктор Спанн сначала пригрозил, что расстреляет меня на месте, а когда я ответил, что в таком случае нам не о чём больше разговаривать, он прошипел мне в лицо:
— Нет, я не расстреляю тебя. У нас есть приёмы, которые хуже смерти. Нам не нужны ни герои, ни мученики. Ты поедешь в лагерь. Ты поедешь в концентрационный лагерь. Ты — коммунист. Ты думаешь, что знаешь, что такое концентрационный лагерь. Нет, пока ещё не знаешь, но скоро узнаешь. Пять, восемь, десять лет, да, да, до тех пор, пока весь не сгниёшь, ты будешь влачить самое жалкое существование, и твоим уделом будет только работа, работа, грязь и адские муки! Ты будешь голодать и работать, пока не свалишься; будешь десятки и сотни раз исхлёстан до потери сознания и каждый день будешь видеть тысячи и десятки тысяч таких же обречённых, как и ты. И мы знаем, — тут доктор Спанн придвинул свою крысиную физиономию к самому моему лицу, так что я ощутил его зловонное дыхание, — мы знаем: чем образованнее человек, чем он интеллигентнее, тем хуже ему приходится в лагере, а ты, — он с презрением и ненавистью посмотрел на меня, — ты человек образованный и интеллигентный.
И тут у меня промелькнула мысль, которую я уже никак не мог выбросить из головы: я подумал, что наша «изоляция» от остального лагеря означала желание гестапо заняться каждым датским коммунистом в отдельности, и я прекрасно понимал, что для многих из нас это было равносильно смертному приговору.
В ту ночь я так и не уснул.
— Aufstehen! Schnell, schnell, los, los! — гремело у меня в ушах.
Было ещё темно. В мгновение ока мы очутились на полу. Обитатели верхних ярусов соскакивали вниз. Мы опрометью кинулись в соседнюю комнату за одеждой и не успели одеться, как снова раздался крик:
— Schnell, schnell, los, los, antreten![26]
Мы выскочили из бараков. На нас градом сыпались удары, пинки и зуботычины, ибо мы никак не могли понять, что нужно построиться в десять рядов, причём впереди должны стоять маленькие, а сзади — высокие. Наконец, мы всё-таки построились. И вот началась наша первая лекция на тему: «Mutzen ab und auf»[27]. Представители расы господ любят устраивать занятия по любому, самому пустячному поводу. Шапка — весьма удобная и эффективная тема для подобного рода занятий.
По телу Хольцера прошла дрожь.
— Смирно! Снять шапки! — гаркнул он и сам стал по стойке «смирно» на правом фланге.
Со стороны нового лагеря донёсся какой-то глухой удар, но лишь значительно позже я понял, что он означает. Было ещё темно, а мы стояли между бараками и не видели, что делается в новом лагере. Но все заключённые мгновенно сняли шапки.
Ждать нам пришлось довольно долго. Стояли навытяжку, с шапкой в правой руке, прижатой к бедру, Хольцер тоже стоял навытяжку и ждал.