Для нас, познавших все ужасы Штутгофа, это омовение вдруг стало каким-то чистым, радостпым праздником. И хотя оно продолжалось не более двух минут, я почувствовал себя словно заново родившимся. А потом в «амбулатории» меня перевязали чистыми бумажными бинтами. Забравшись на койку, я стал раздумывать о том, что ведь я мог и не выдержать всех этих Мучений…
Вместе со мной в отделении лежали ещё двое датчан. Одному несколько раз оперировали голень, изъеденную флегмонами, и он уже выздоравливал. Другому тоже оперировали голень: у него были флегмоны и заражение крови, и хотя бедняга выздоровел, он навсегда остался хромым. Эти датчане пользовались расположением капо, с которым всегда можно было найти общий язык, и к тому же он не брал взяток. Оба товарища всячески поддерживали меня, особенно первое время, когда я не мог обойтись без посторонней помощи. По утрам они приводили в порядок мою постель, кормили меня и вообще делали всё, чтобы как-то облегчить мои страдания. Я до сих пор вспоминаю с благодарностью ещё одного человека, которому в значительной мере обязан своим выздоровлением. Он работал в столярной мастерской, и Штутгоф стоил ему жизни. Под угрозой плетей и ещё более сурового наказания он почти ежедневно носил мне «столовую воду». Это была довольно скверная минеральная вода, которую нам иногда удавалось купить в лагерной лавке и которую всегда пили эсэсовцы, потому что вода из водопровода отвратительно пахла и была заражена тифозными бациллами. Кроме того, он передавал мне приветы от моих товарищей из 13-го блока и приносил газеты, которые крал в садоводстве. Потом он сидел несколько минут возле моей койки и: рассказывал о положении на фронтах, а также последние лагерные новости.
Через несколько дней в наше отделение положили Арне Соде. Когда-то он воевал в Испании. Его арестовали во время большой облавы, которую датская полиция устроила в ноябре 1942 года. Арне не был членом коммунистической партии, но его всё равно интернировали в соответствии с законом, запрещающим коммунистическую партию, и бросили в Хорсерэд. Он был одним из тех, кому не удалось бежать в ночь на 29 августа.
Это был очень спокойный человек, всегда готовый прийти на помощь товарищу. У Арне долго болела нога, но его, как и многих других, несколько раз выгоняли из ревира: у него не было температуры. Поэтому зимой 1943/44 года ему пришлось работать под открытым небом в самые жестокие морозы. Наконец Арне свалился. Он дополз с колонной больных до ревира, и на этот раз его приняли. Ему немедленно разрезали правую ногу от щиколотки до самого бедра, но было уже поздно. Когда Арне принесли в палату, капо сказал, что спасти его невозможно. Как это ни странно, операцию ему делали под наркозом. Кто знает, может быть, врачи, которые несколько раз отказывали ему в помощи, почувствовали угрызения совести.
Его положили на соседнюю койку, он был без сознания. За трое суток Арне ни разу не пришёл в себя. Он непрерывно бредил, днём и ночью, и за всё это время я ни на минуту не сомкнул глаз. Иногда я давал ему немного «кофе», который капо ставил у моей постели, хотя это было запрещено.
Арне бредил. То он был в Испании, сражался с Франко и его марокканской пехотой, то он оказывался в вагоне на вокзале в Орхусе. Он звал меня и просил передать машинистам, что нужно скорее ехать, ему некогда ждать, он торопится домой… Он называл имена, которые я слышал впервые и которых теперь уже не помню. А иногда он смеялся». И что-то выкрикивал… Да, он что-то выкрикивал.
Каждую ночь, когда капо ложился спать, его заменял ночной дежурный. Последнее время дежурил один молодой, крепкий и довольно упитанный поляк. У него было заражение крови, и ему оперировали руку. После операции у него начались такие невыносимые боли, что однажды ночью он даже хотел повеситься на коечной стойке. Капо поймал его на месте преступления и как следует поколотил. Поскольку поляк утверждал, что не может ночью уснуть, его сделали ночным дежурным.
Рука у него была в шине. Как и многим другим, ему, естественно, не нравилось, что Соде кричит по ночам. Я не раз пытался успокоить больного, просил его не кричать, но тот не переставая бредил. На третью ночь я, очевидно, немного задремал, а когда очнулся, услышал отчаянный крик Арне Соде. Я открыл глаза и увидел, что ночной дежурный спокойно и методично колотит Арне шиной по лицу; при этом он на польском и немецком языке убеждал больного не шуметь и лежать спокойно.
Невзирая на боль, я повернулся па бок, взял Арне за руку и попросил не кричать. Дежурный ушёл. Арне был в сознании. Он прошептал мне:
— Мартин, он бил меня по лицу, понимаешь, бил по лицу… Дай мне немного воды…
На следующее утро капо сделал Арне перевязку. Тот опять был без сознания, вся нога была залита кровью и гноем и ужасно пахла.
— Нет, это просто невыносимо, — сказал капо, срезая ножницами верхний слой бинта; запах гноя усилился.
— А что собираются делать врачи? — спросил я.
— Ничего, — ответил капо. — Они отказались от него, сказали, что он всё равно скоро умрёт. Я перевязываю ему ногу, просто чтобы не так воняло в комнате. — И капо, не снимая старой повязки, обмотал ногу Арно ещё несколькими слоями бумаги.
Вечером того же дня Арне Соде перенесли в подвал «станции 3». Туда относили всех умирающих, когда наступал их последний час. С этого момента они уже были мёртвыми. Их еду распределяли между другими заключёнными или санитарами. Умирающие не получали ничего — ни «кофе», ни воды.
Ночью я несколько раз слышал стоны Соде, доносившиеся из подвала, потом он затих. На следующее утро двое санитаров вынесли его обнажённый изуродованный труп. К большому пальцу ноги была привязана бирка, па которой синим мелом был выведен его помер. «Ordnung muss sein».
В углу возле кровати капо, которая стояла у окна, лежал парень. Ему было лет шестнадцать- семнадцать. Он был калека, горбун с огромной головой и несоразмерно длинными ногами, толстыми, как у слона. Он пролежал в ревире месяцев шесть-семь и во всех отношениях чувствовал себя здесь как дома. Он быстро шёл в гору. Его отец, который тоже был в лагере и работал в пошивочной мастерской, принадлежал к «полупроминентам» и почти каждый день носил сыну всякую снедь. Иногда он даже приносил молоко, которого вообще невозможно было достать ни в лагере, ни за его пределами.
Этому парню ежедневно смазывали ноги от пальцев до колена какой-то ярко-красной мазью. После процедуры он расхаживал между койками, высоко закатав брюки. Он мог делать что угодно, потому что был любимцем капо.
Все знали, что на «станции 3» его слово — закон. По вечерам, когда капо отлучался на часок, это чудище отдавало приказания своим мальчишеским визгливым голосом, стоя в проходе между койками. Её подзывал к себе то одного, то другого заключённого, приподнимался на своих голых красных ногах и начинал осыпать жертву затрещинами. Никто не решался протестовать, никто не решался что-нибудь предпринять, никто не решался даже пожаловаться на него, ибо он был любимцем капо.
Однажды ночью к нам на «станцию 3» привезли восьмерых заключённых из гестапо. Пятеро из них умерли до рассвета. А двое, по слухам, испустили дух ещё в машине, когда их везли в лагерь.
Одного из уцелевших положили рядом со мной, на ту самую койку, где раньше лежал Арне Соде. Это был ещё совсем молодой человек лет двадцати двух. К нам его доставили из «амбулатории». Там ему сделали перевязку. Врачи обстригли ему ножницами почти всё мясо с ягодиц, потому что после плетей оно висело клочьями на костях. Всю его изуродованную спину обмотали бинтами, оставив лишь небольшое отверстие у заднего прохода.
Он лежал на животе. Температура у него была почти 41 градус. Когда рассвело, он повернул ко мне голову.
Я никогда этого не забуду. Ему было не больше двадцати двух, но передо мной вдруг возникло лицо старика. В гестапо его обрабатывали в течение недели.
— Ему не выкарабкаться, — сказал мне по-немецки капо, который стоял возле моей койки. Впервые я уловил в его голосе нечто похожее на человеческое сочувствие. — Ведь у тебя есть сигареты, — продолжал он вполне дружелюбно. — Ты тут каждый день дымишь под одеялом, хотя знаешь, что за это я могу тебе всыпать двадцать пять ударов по спине. Дай-ка этому парню сигарету, а до обхода врача я проветрю комнату.
Я дал несчастному сигарету. Капо зажёг её. Мой новый сосед выкурил сигарету с невероятной жадностью и наслаждением.