Бинты ему меняли прямо в постели, и я получил возможность собственными глазами увидеть, в каком виде людей привозят из гестапо. Ягодицы и бёдра были сплошь покрыты глубокими дырами, а вся спина превратилась в кровавый, вздувшийся кусок мяса.
Он ужасно мучился. Ему приходилось всё время лежать на животе. И всё-таки он выкарабкался. Молодость победила варварство, но в 22 года он стал стариком. Удалось ли ему избежать гибели в последние дни Штутгофа — этого я не знаю.
Долгое время в одной постели со мной лежал высокопоставленный таможенный чиновник из Гдыни. Ему было около шестидесяти. Три дня гестаповцы избивали его в Данциге. Под конец они надели на его коротко остриженную голову стальной шлем и пропустили через него электрический ток. Несчастный потерял сознание. Когда я его увидел, он мог передвигаться только при помощи самодельных костылей.
Чтобы умыться или отправить естественную надобность, мы слезали с коек и ковыляли босиком, в одних рубашках по холодному коридору в уборную. Пол в уборной был всегда залит водой и заляпан испражнениями. Эту грязь мы месили босыми ногами, и нам негде было даже вымыть их потом. Первое время в уборную и обратно я буквально полз на четвереньках. Я много раз видел, как умирающие больные, эти живые скелеты, сталкиваются в коридоре и падают, так как у них не было сил обойти встречного. А потом они пытались подняться, отчаянно цепляясь друг за друга.
Каждое утро врачи совершали обход больных. Задолго до обхода капо и его помощники проветривали комнату и опрыскивали её какой-то жидкостью; особенно они усердствовали над теми койками, от которых исходил самый тяжёлый запах. Заключённым приказано было лежать тихо: руки держать поверх одеяла и глазами не моргать.
Врачебный обход был весьма своеобразным представлением.
Впереди шёл эсэсовский врач в чине гауптштурмфюрера. У него был облик профессионального убийцы. За ним шествовал «Геринг» — толстый шарфюрер, который выполнял обязанности больничного администратора. Далее следовал польский главный врач, а за ним — все остальные польские врачи. Вся процессия состояла из десяти-двенадцати человек.
Как только эсэсовский врач появлялся в дверях, капо кидался ему навстречу, становился по стойке «смирно» и объявлял громким голосом:
— «Станция 3», сто шестьдесят три заключённых, все на месте.
И процессия проходила в следующее отделение.
Два раза в неделю происходило так называемое «освобождение», хотя на самом деле в эти дни больных просто выписывали из ревира. Капо и польские врачи заблаговременно решали, кого пора выписывать. «Счастливчиков» выстраивали, и нередко они несколько часов подряд ждали с медицинской картой в руках, когда начнётся обход.
Иногда врач-эсэсовец спрашивал больного, где он работал до болезни, и если перед ним стоял совершенно измождённый скелет, то его посылали на так называемые «облегчённые работы». Это означало, что бедняге придётся работать на «Обувном предприятии» или на «Предприятии по изготовлению ремней». Этих предприятий заключённые боялись как огня.
Однажды, когда мне ещё было очень плохо, выписывали заключённого, который попал в ревир прямо из гестапо. На вопрос, где он работал раньше, заключённый ответил, что раньше он вообще не работал в Штутгофе.
— Что? — толстый Геринг даже отступил назад от изумления и возмущения. — Что такое? Ты не работал в лагере?
— Нет, — ответил заключённый и объяснил, почему он не работал.
— Сколько времени ты пролежал в больнице? — спросил Геринг, закипая гневом.
В медицинской карте было написано, что этот заключённый находился в ревире целых шесть месяцев. Геринг пришёл в такое неистовство, что почти потерял голос; лишь с огромным трудом ему удалось выдавить из себя:
— Не работал в лагере? Совсем не работал в лагере? Так кто же, по-твоему, чёрт побери, будет оплачивать твоё пребывание здесь?
Он свирепо уставился на «освобождённого» и снова обрёл душевное равновесие лишь после того, как отвесил ему звонкую затрещину.
Наконец я стал выздоравливать. Лишь изредка у меня поднималась температура, хотя гной по- прежнему сочился из ран. Да, дело шло на поправку. Ещё до моей выписки из ревира почти одновременно пришли две посылки от Красного Креста. Ко мне снова вернулся аппетит, и я с удовольствием ел, хотя вокруг меня царили вонь, страдания и смерть. И я снова поверил в жизнь.
Меня переселили на верхнюю койку; я оказался под самым потолком, откуда непрерывно капала вода. Поэтому постель у меня всегда была мокрая. Отсюда открывался великолепный вид на крематорий, и я с любопытством следил за строительством нового здания. Его начали строить заключённые, как только прекратились морозы, сковавшие землю, и можно было снова браться за лопату. Мы знали, что это будет газовая камера, но никогда не говорили об этом вслух.
Мне до сих пор вспоминается этот день. Я только что сытно поел. Потом достал датскую сигарету и задымил под своим вонючим одеялом. Нам это запрещалось. Да и небезопасно курить в подобных условиях, ведь в наших легко воспламеняющихся деревянных бараках как-никак лежало до тысячи восьмисот беспомощных больных. Но мы курили. Все курили при первом же удобном случае. Для заключённых концлагеря табак был единственным утешением.
На соседней койке лежал один умирающий; он скончался через несколько часов. Прямо передо мной лежал другой больной, которому выпилили несколько рёбер, так как у него начался плеврит. Это заболевание не было редкостью в Штутгофе. Обычно в подобных случаях выпиливали по кусочку от двух рёбер, в образовавшееся отверстие вводили иглу для инъекции и при помощи сложной системы резиновых трубок и стеклянных колбочек пытались откачать жидкость из плевральной полости. Иногда больной выздоравливал, но чаще умирал. Того больного, который лежал передо мной, убил капо, ударив его несколько раз головой о край койки. Капо был недоволен тем, что по ночам несчастный испражнялся в постель.
Я вспомнил об Исландии, где побывал с группой датских журналистов в 1939 году, незадолго до начала второй мировой войны. Мы ездили в Миватн, расположенный в северной части острова. Впервые я увидел целые поля застывшей лавы. Я вспомнил, какое огромное впечатление произвёл на меня этот пустынный, выветренный ландшафт, который когда-то был сплошным морем пылающей лавы. Вспомнил озёра, обрамлённые травой и болотными растениями: трава покрывала небольшие островки и уже зеленела на застывших потоках лавы. На маленьком островке, цепляясь корнями за землю, стояла маленькая берёзка, словно вечный символ жизни, побеждающей смерть.
— Хорошо, если бы так! — пробормотал я, погасил окурок и постарался уснуть.
— Ну, хватит, — сказал мне капо однажды утром, — сегодня тебя выпишут.
Я пытался протестовать, говорил, что у меня ещё держится температура. Но всё было тщетно.
— Ты тут лежишь и дымишь днём и ночью, а вчера мне даже пришлось отобрать у тебя трубку. Хватит. Вставай, убери постель и готовься к обходу. Потом получишь своё тряпьё, и в двенадцать часов — шагом марш из ревира.
Я встал. Ничего не поделаешь, придётся уходить. Я застелил койку как можно аккуратнее рваным, вонючим одеялом. Увы, я никогда не славился умением заправлять койки, на что капо и старосты обращали такое сугубое внимание.
Итак, мне разрешили предстать перед врачами. За день до этого я весил около сорока килограммов. Теперь я стоял по стойке «смирно» в одной рубашке и с медицинской картой в руках перед врачом- эсэсовцем и его свитой.
— Где ты работал раньше? — спросил он.
— В оружейной команде.
— В ту же команду. Все.
Итак, меня выписали. Последние дни капо что-то сердился на меня. Поэтому он и конфисковал мою трубку. Утром он ходил злой, как чёрт. Несколько раз я просил его, чтобы он дал мне одежду, но всё без