было изложено.
Один из моих соседей, одноглазый велогонщик, пришел поговорить о предстоящем выселении и припомнил, что вроде бы нет закона, дающего право посудинам наподобие наших торчать в самом центре Парижа, накапливая на своих днищах и бортах заросли мха. Толстяк художник, обитавший у противоположного берега, всегда потный, всегда в рубашке нараспашку, предложил, чтобы мы вообще не двигались с места в знак нашего протеста. А что может случиться? Самое худшее, раз уж нет законов, прямо запрещающих нашу стоянку, полиции придется пригнать буксир, построить нас в ряд и как арестантов отконвоировать вверх по реке. Хуже не будет. Вот эта возможность и перепугала кривого велосипедиста, потому что, как объяснил он, его плавучий дом недостаточно прочен, чтобы выдержать напряжение, оказавшись в строю с более тяжелыми и крепкими баржами. Ему вали об одном плавучем домике, который развалился во время такого путешествия. И он вовсе не думает, что и мой кораблик может не выдержать подобного испытания.
А на следующий день одноглазый был оттащен от нас своим приятелем, который привел туристический пароходик; он исчез на рассвете, по-воровски, гонимый страхом перед коллективными действиями. А потом двинулся и художник — тяжело, медленно, потому что его баржа была куда тяжелее. У него там были и рояль, и гигантские холсты, весившие куда больше, чем мешки с углем. Его побег оставил зияющий прогал в нашей шеренге, словно во рту выпало несколько передних зубов. Тотчас же это место было занято обрадованными рыбаками. Они явно жаждали нас выпроводить, и думаю, их молитвы оказались куда доходчивее наших, потому что в письмах из полиции очень скоро стали звучать все более настойчивые нотки.
Я была последней, кто остался на месте, все еще надеясь, что мне удастся устоять. Каждое утро я навещала полицейского начальника. Я всегда надеюсь, что ради меня сделают исключение, что ради меня можно поломать законы и правила. Не знаю почему, но именно так и случалось очень часто. Шеф полиции был со мной чрезвычайно любезен, позволял мне часами сидеть в его офисе и давал читать брошюры, чтобы я не скучала. И я погрузилась в историю Сены. Я узнала число затонувших барж, столкнувшихся туристических пароходиков и количество самоубийц, которых спасла речная полиция. Но закон оставался несокрушимым, и шеф потихоньку посоветовал мне отвести мой дом к верфи поблизости от Парижа и заняться там его ремонтом в ожидании разрешения вернуться. Ремонтная верфь была недалеко, и я приготовилась к приходу буксира, который оттащит туда мою баржу.
В середине дня он появился. Приближение буксира к барже было очень похоже на ухаживание, деликатное ухаживание, производимое со множеством предосторожностей. Буксир понимал, как хрупки списанные баржи, превращенные в плавучие жилища. Жена капитана готовила обед, пока продолжалось маневрирование буксира. Матросы возились с канатами и цепями, один из них подбрасывал уголь в топку. Наконец буксир и баржа сцеплены, как сиамские близнецы. Капитан поднимается по трапу, вытаскивает бутылку вина, делает здоровенный глоток и дает команду отчаливать.
И вот мы плавно скользим по реке. Я пробегаю взглядом по всему моему дому, и меня охватывает самое странное чувство, которое я когда-либо испытывала, — праздничное ощущение путешествия по реке со всем добром, окружающим меня. Моими книгами, моими дневниками, моей мебелью, моими картинами, моими платьями в моем шкафу. В каждом окошке передо мною — чудесные пейзажи. Я лежу на кровати. Это блаженство. Блаженство чувствовать себя морским моллюском, улиткой, несущей на своих плечах весь свой дом.
Морской моллюск, плывущий по давно знакомому городу. Только во сне маленькое человечье сердце может биться в унисон с машиной буксира. Тук-тук-тук — стучит сердце. Бук-бук-бук — буксир отвечает ему, а Париж разворачивается, распластывается, раскрывается вокруг. Прекрасное покачивание волн.
Буксир убирает дымовую трубу, проходя под первым мостом. Жена капитана накрыла стол на палубе. И вдруг я вижу, что баржа моя погружается в воду. Вода уже проступает на полу. Я пускаю в ход насос, но течь не уменьшается. Уже наполнены ведра, горшки, кастрюли… В испуге я зову капитана. Он улыбается: «Хорошо, мы пойдем малость помедленнее». И буксир сбавляет ход.
Блаженство возвращается. Мы проходим под вторым мостом, и буксир снова снимает трубу, словно приветствуя дома, мимо которых идет. Дома, где я жила когда-то. Из этих бесчисленных окон смотрела я с тоской и завистью на то, как течет мимо река и плывут по ней баржи. Сегодня я на свободе и плыву вместе со своей кроватью, со своими книгами. Я вижу сны на воде, я вычерпываю воду ведрами, и я свободна.
Пошел дождь. Запах капитанского обеда доносится до меня, и я беру в руки банан. Капитан кричит: «Поднимитесь на палубу и покажите, где вы хотите причалить!»
Сижу на палубе, надо мной раскрыт зонт, и слежу за нашим курсом. Мы уже выбрались из Парижа, мы в той части Сены, где парижане купаются и плавают на байдарках. Мы проплыли мимо Булонского леса, через особые места, где разрешалось бросить якорь лишь маленьким яхтам. Еще один мост, и мы добираемся до заводского района. Отслужившие свой век баржи лежали у кромки воды. Причал представлял собой старую баржу, окруженную со всех сторон полуистлевшими остовами, кое-как уложенными поленницами, ржавыми якорями и дырявыми баками для воды. Одна баржа, перевернутая вверх дном, с наполовину вывороченными ставнями выглядела особенно жалко.
Нас пришвартовали бок о бок со сторожевой баржей, велели привязать судно покрепче, чтобы сторожа — старик и старуха — присматривали за нею, пока не явится хозяин, чтобы решить, какая починка понадобится моему дому.
Обошлись с моим Ноевым Ковчегом бережно, но все равно я чувствовала себя старой клячей, пригнанной на живодерню.
Старая пара, смотрители этого кладбища, превратили свою каморку в типичное жилье консьержки, напоминавшее им об их былом буржуазном великолепии: керосиновая лампа, кафельная печка, резной буфет, плетеные стулья, бахрома и кисточки на занавесках, швейцарские часы на стене, множество фотографий, старых безделушек — словом, все опознавательные знаки их прошлой сухопутной жизни.
Время от времени полиция являлась взглянуть, как обстоят дела с моей кровлей. Правда заключалась в том, что чем больше жести и дерева вколачивал хозяин верфи в крышу, тем легче дождь проникал сквозь нее. Он лил на мои платья, туфли, книги. Потому я и приглашала полицейского в свидетели, чтобы ему не казалась подозрительной моя затянувшаяся стоянка.
Между тем английский король отбыл домой, но закон, позволявший нам вернуться, так и не появился. Одноглазый совершил отважный самовольный возврат и буквально на следующий день был выдворен обратно. А вот жирный художник вернулся на свое место перед вокзалом Д'Орсе — недаром же его брат был депутатом.
Так и ушел в изгнание мой плавучий дом.
Мышка
Мы жили с Мышкой в плавучем домике, пришвартованном вблизи Нотр-Дам, где рукава реки извиваются подобно венам вокруг островка, сердца Парижа.
Мышка была маленькой женщиной с тоненькими ножками, большой грудью и испуганными глазами. Занимаясь по дому, она двигалась как-то крадучись, все больше молча, но иногда напевала что-то вроде песенки. Отрывка из песенки. Семь маленьких нот из какой-то народной английской песни в сопровождении лязганья кастрюль и плошек. Только начало песни, она никогда не пела ее до конца, словно звуки были тайком похищены из самых глубин сурового мира и допеть до конца было слишком опасно — услышат, и жди наказания. Жила она в самой маленькой каморке нашей баржи. Все пространство занимала кровать, оставалось совсем немного места для крошечного ночного столика, крючков для ее будничных платьев, свитера мышиного цвета и такой же серой юбки. Выходной наряд хранился в сундучке под кроватью, завернутый в тонкую вощеную бумагу. В такой же бумаге были и новая шляпка, и крохотный кусочек какого-то меха, похожего на мышиную шкурку. На прикроватном столике стояла фотография ее будущего супруга в солдатской форме.
Больше всего она боялась ходить за водой к колонке после наступления темноты. Наш плавучий дом был рядом с мостом, под которым и находилась колонка. Там бездомные умывались по утрам и спали ночью.