И вот с чувством готовящейся к приему хозяйки я прохожу по дому, подкрашиваю стену, сквозь которую проступили пятна сырости, вешаю лампу там, где будут показывать Балийский театр теней, расстилаю на кровати покрывало, укладываю в камин поленья.
Каждая комната окрашена по-разному. Словно каждый цвет должен отвечать соответствующему состоянию души. Вот красный лак — для ярости, для страсти; бледно-бирюзовый — здесь можно помечтать, пофантазировать; персиковый цвет — для кроткого, размягченного настроения; зеленый — для сна, серый — для работы за пишущей машинкой.
Обыденная жизнь не интересует меня. Я ищу только высших ее проявлений. И я согласна с сюрреалистами — надо отыскивать непостижимое.
Я хочу быть писателем, напоминающим постоянно другим, что такие моменты существуют, я хочу доказать, что вокруг нас беспредельные пространства, что мысль бесконечна, что мир имеет множество измерений.
Но в таком состоянии, которое я называю состоянием благодати, я бываю не всегда. Я знаю просветленные дни и дни лихорадочного возбуждения. Я знаю дни, когда музыка в моей душе замолкает. И тогда я штопаю носки, подрезаю деревья, консервирую фрукты, полирую мебель. Но занимаясь всем этим, я не чувствую, что живу.
Я не мадам Бовари и не собираюсь принимать яд. И я не вполне уверена, что превращение в писателя поможет мне сбежать из Лувесьенна. Я закончила книгу, она называется «Д. Г. Лоуренс: исследования непрофессионала». Я написала ее за шестнадцать дней. И теперь надо съездить в Париж, передать рукопись Эдварду Титюсу[1]. Конечно, выйдет в свет эта книга не завтра, как бы ни хотелось любому писателю тут же, с пылу, с жару выложить свою работу на книжные прилавки. Титюс отдаст рукопись на отзыв своему помощнику.
Я зачастила в Париж, и моя мать относится к этому неодобрительно. Всякий раз, когда ухожу из дому, она даже не скажет мне «до свидания» и глядит вслед точно так же, как смотрят из-за своих занавесок старухи во время моих прогулок с Банко. Брат мой Хоакин между тем все играет и играет на своем рояле, словно пытается его звуками сокрушить стены нашего дома.
В мои самые трудные дни меня тянет к железной дороге. Я хожу вдоль пути в ожидании поезда, который разом покончит со всеми моими жизненными трудностями. Но так как я никогда не могу разобраться в расписании поездов, то всегда прихожу не вовремя, в конце концов устаю ждать своего избавителя и плетусь домой. Может быть, эта тяга к гибельному происшествию связана с психологической травмой детства, когда я чуть было не погибла под колесами поезда? В Нейи у нас была служанка — мне тогда было два года, а мой брат Торвальд только что родился. Отец мой соблазнил девушку, потом попросту забыл о ее существовании, и она решила ему отомстить. Она пошла гулять с нами, выкатила детскую коляску на рельсы и оставила нас обоих там. По счастью нас увидел путевой обходчик. Отец семерых детей, он бросился к нам и, рискуя собственной жизнью, выдернул чуть ли не из-под колес надвигавшегося поезда. И в детской памяти осталось это событие. Я до сих под вспоминаю вид игрушек, разбросанных на кровати, где спали семеро детишек нашего спасителя.
Ричард Осборн — юрист. Он будет консультировать меня по делам издания книжки о Лоуренсе. Свое положение юриста в большой фирме Ричард пытается совмещать с самой что ни на есть богемной жизнью. Он любит выйти из своей конторы с кучей денег и отправиться на Монпарнас. Там он угощает всех налево и направо. Подвыпив, рассказывает о романе, который собирается написать. Домой он добирается поздно, тут же плюхается на кровать и часто является на службу в запачканном и измятом костюме. И чтобы отвлечь внимание от этих неприятных деталей, становится еще более словоохотливым и болтает, болтает без умолку, не давая слушателям и словечка вставить, так что про него говорят: «Ричард теряет клиентов, он же не переставая вещает».
Он похож на гимнаста под куполом цирка, который боится бросить взгляд на публику. Стоит ему посмотреть вниз, и он упадет. Ричард упадет где-то между своей юридической фирмой и Монпарнасом. Никто не знает, где его отыскать, когда он прячет от всех обе свои личины. В то время когда он должен быть на службе, он может преспокойно спать в каком-нибудь отелишке возле невесть откуда взявшейся бабенки, а в другой раз может допоздна торчать у себя в конторе, когда друзья ждут его в кафе «Дом».
У него есть два постоянно повторяющихся монолога. Первый точно списан с выступления по делу о плагиате. Как будто множество разных людей крадут у него романы, пьесы, замыслы. Он готовится начать крупное дело против них. Они постоянно лезут к нему в портфель. Один из украденных романов уже опубликован, его пьеса под чужим именем сыграна на Бродвее. Вот почему он не показывает своих вещей не только мне, но и никому на свете.
Второй монолог посвящен его другу Генри Миллеру. Генри Миллер пишет книгу в тысячу страниц, где все надергано из других авторов. Сейчас он нашел пристанище в гостиничном номере Ричарда. «Каждое утро, когда я ухожу, он еще спит, и я оставляю ему на столе десять франков, а когда возвращаюсь, на столе уже лежит новая кипа исписанных листов!»
Несколько дней назад Ричард принес мне статью Генри Миллера о бунюэлевском[2] фильме «Золотой век».
Статья как взрыв бомбы. Мне сразу же вспомнился Лоуренс: «Я — человек-бомба».
Это был кусок примитивного, дикого письма. В сравнении с теми писателями, кого я читала прежде, это взревели джунгли. Совсем коротенькая статья, но написана словами, летящими, как томагавки, они взрывались ненавистью и отвращением, и казалось, барабаны дикарей загремели на ухоженных аллейках Тюильри.
Вот вы живете-поживаете, без тревог и забот, в изысканно-уютном мире, и вам кажется, что это и есть жизнь. А потом вы читаете книгу («Леди Чаттерлей», к примеру) или отправляетесь куда-то в путешествие, или разговариваете с Ричардом — и вдруг открываете, что эта ваша жизнь — не жизнь, что вы просто впали в зимнюю спячку. Симптомы легко узнаваемы: первый — безотчетная тревога. Второй (когда спячка затягивается и грозит перейти в смертный сон) — ничто не доставляет удовольствия. Вот и все. А проявляется это как безобидное недомогание. Однообразие, скука, смерть. Миллионы людей живут или умирают таким вот образом, не сознавая, что происходит. Они ходят на службу, они ездят в автомобилях, они выезжают с семьей за город, они растят детей. А потом — бац! По ним ударяет нечто, встреча с человеком, с книгой, с песенкой какой-нибудь — и они просыпаются, и они спасены от смерти.
А некоторые так и не просыпаются. Как замерзающие — сладко засыпают навеки под укутавшим их снегом. Но мне это не грозит: мой дом, мой сад, моя красивая жизнь не убаюкали меня. Я-то знаю, что живу в великолепной тюрьме, откуда меня вызволит только бегство в творчество. Я написала книгу о Лоуренсе в знак благодарности, потому что это он разбудил меня. Я передала ее Ричарду, чтобы он готовил необходимый контракт, а он рассказал об этой рукописи своему другу Генри Миллеру и дал ему прочитать ее, и Миллер сказал: «Никогда не читал такой жестокой правды, высказанной с таким изяществом».
— Я хочу привести его пообедать, — сказал Ричард, и я ответила: — Конечно.
Так приготовились встретиться и бросить друг другу вызов слабость и сила.
Мне приходит в голову образ мастерской алхимика. Множество красивых хрустальных бутылей, сообщающихся между собой целой системой трубок и желобов. В этих прозрачных бутылях переливчато светятся разноцветные жидкости, булькает темная вода, путешествует из одной в другую клубящийся дым. Для неискушенного глаза — абстрактное эстетическое наслаждение. И только алхимику ведомо, какая роковая сила таится в этих микстурах и эссенциях.
Да и я сама похожа на великолепно снаряженную лабораторию души — я сама, мой дом, моя жизнь, — в которой еще не начат ни один внезапно изменяющий все опыт, ни жизнетворный, ни разрушительный. Я любуюсь видом бутылок, цветом их содержимого. Я коллекционирую бутылки, и чем больше они похожи на сосуды алхимиков, тем более восхищают меня своей яркой формой.
Я стояла в дверях, Генри Миллер шел, приближаясь ко мне, и я на один миг закрыла глаза, чтобы увидеть его внутренним зрением. От него исходило тепло, радостное спокойствие, не чувствовалось никакой напряженности, он был естествен.
Он ничем бы не выделялся среди толпы: невысокий, стройный, худощавый человек. Похож на