положенной им на язык. Война была облаткой, которую положил ей на язык молодой летчик, так внезапно оказавшийся рядом с ней, и она поняла, что если он и делится с ней своим сожалением о плоскости мира, то только для того, чтобы поместить ее прямо в адскую суть войны. Война была его вселенной. Когда он сказал: «Возьмите велосипед, и я покажу вам другой пляж, получше этого, надо только немножко прокатиться», это был не просто побег от загорающих в шезлонгах модниц, игроков в гольф и назойливых пьяниц, приклеенных к барным стойкам, это была поездка в его инферно. Как только они ступили на пляж, он начал говорить:

— Я провел пять лет на войне в качестве хвостового стрелка. Провел пару лет в Индии, потом в Северной Африке, спал в пустыне, несколько раз был подбит, участвовал более чем в сотне вылетов, навидался такого, что не рассказать. Я видел умирающих, которым остается только кричать, так как они не могут выбраться из горящего самолета. Обожженные плечи, руки, превращенные в клешни. Когда меня впервые послали к месту падения самолета, я узнал этот запах — запах горящей плоти. Сладкий, тошнотворный, не отпускающий тебя много дней. Ты не можешь смыть его с себя, не можешь от него избавиться, он тебя буквально преследует. При этом бывало и весело, мы все время смеялись, много смеялись. Мы иногда тайком приводили проституток и подсовывали их парням, которых интересовали совсем не бабы. Мы пьянствовали по многу дней подряд, пили запойно. Мне нравилась такая жизнь. Мне нравилась Индия. Я хотел бы туда вернуться. А здешняя жизнь, вся эта пустопорожняя болтовня вокруг, все, что эти люди делают, все, о чем они думают, нагоняет на меня тоску. Я любил спать в пустыне. Я видел, как рожает черная женщина. Она работала на полях, таскала землю для строительства нового аэродрома. Она таскала, таскала землю, потом остановилась, родила тут же, под крылом самолета, потом завернула ребенка в какие-то тряпки и снова стала работать. Смешно было видеть рядом этот большой самолет, такой современный, и эту полуголую черную женщину, которая — сразу после родов! — опять взялась за свои ведра и принялась таскать землю на аэродром. Знаешь, из той компании, с которой я начинал летать, в живых осталось двое. Впрочем, мы любили откалывать всякие номера. Мои приятели всегда предупреждали меня: «Не уходи из армии. Если окажешься на земле, ты — уже конченый человек!» И вдруг меня списывают на землю! В нашей армии якобы слишком много хвостовых стрелков! Я не хотел возвращаться домой. Ну что такое жизнь на гражданке? Годится только для старых дев! Это яма, это скука смертная. Вот взгляни: молодые девчонки хихикают, хихикают без всякой причины. Мальчишки глазеют на меня. Ничего никогда не случается. Они не умеют хохотать и не умеют выть. Они не знают боли, они не умирают. И поэтому они даже не смеются.

Но что-то еще в его глазах оставалось для нее недоступным. Что-то еще повидал он такое, о чем не хотел ей говорить.

— Ты мне нравишься, потому что ненавидишь этот город, и еще потому, что ты не хихикаешь, — сказал он, нежно беря ее за руку.

Они долго, бесконечно, без устали брели вдоль берега, пока и дома, и люди, и ухоженные садики остались у них за спиной, а пляж стал совсем диким, без следов человеческих ног, и только вынесенный морем мусор лежал перед ними, «как разбомбленный музей» (по его выражению).

— Я рад, что нашел женщину, которая может идти со мной в ногу. А еще ты ненавидишь то же, что ненавижу я сам.

Когда они опять сели на велосипеды и покатили домой, он был в приподнятом настроении, его гладкая кожа раскраснелась от солнца и удовольствия. Легкая дрожь тоже куда-то исчезла.

Вокруг было так много светлячков, что они даже бились об их лица.

— В Южной Америке, — заметила Сабина, — женщины носят светлячков в волосах, а те засыпают и гаснут, и тогда женщины вынуждены потереть их, чтобы они проснулись и вновь начали светиться.

Джон засмеялся.

У дверей коттеджа, в котором она жила, он в нерешительности остановился. Он увидел, что это частный дом и какая-то семья просто сдает комнату. Сабина замерла и, стараясь подавить растущую в его глазах панику, лишь смотрела на него широко распахнутыми глазами с бархатными зрачками.

Сильно понизив голос, он сказал:

— Я хотел бы остаться с тобой.

И склонился к ее лицу, чтобы поцеловать ее братским поцелуем, не касаясь губ.

— Ты можешь остаться. Если хочешь.

— Но они услышат меня!

— Ты много, очень много знаешь о войне, — прошептала Сабина. — А я много знаю о мире. Можно войти так, что никто тебя не услышит.

— Неужели?

Но она еще не убедила его. Ей показалось, что недоверие к хозяевам дома, которые могут быть недовольны его появлением, сменилось недоверием к ней, к ее интриганству, которое делало из нее не ведающую сомнений партнершу.

Поэтому она промолчала и жестом показала: «Сдаюсь».

Она побежала к дому, и тогда он догнал, схватил и поцеловал ее почти отчаянно, вонзив нервные пальцы в ее плечи, цепляясь за ее волосы, как утопающий, пытаясь удержать ее голову перед собой, словно она может сбежать из его объятий.

— Можно я пойду с тобой?

— Тогда разуйся, — прошептала она.

Он пошел за ней.

— Моя комната на втором этаже. Ступай одновременно со мной, когда мы будем подниматься по лестнице, а то она очень скрипучая. На слух будет казаться, что идет один человек.

Он улыбнулся.

Когда они добрались до ее комнаты и Сабина закрыла дверь, он огляделся по сторонам с таким видом, словно хотел убедиться, что не попал во вражескую западню.

Его ласки были столь осторожными, что казались лишь дразнящим, еле заметным вызовом, на который она боялась откликнуться из страха, что они исчезнут. Его пальцы дразнили ее и отступали, едва она начинала возбуждаться, его губы дразнили ее и вдруг отстранялись от ее губ, его лицо и тело приближались к ней, волновали в ней каждую клеточку и вдруг ускользали в темноту. То он пытался вжаться теплым худым телом в каждый изгиб и потаенный уголок ее тела, то вдруг замирал и лежал недвижно, оставляя ее в смятении и тревоге. Целуя ее в губы, он уклонялся от ее рук, а когда она откликалась на давление его бедер, сразу отстранялся.

Он не допускал сколько-нибудь долгого слияния ни в одной точке соприкосновения их тел, наслаждался самим объятием, смаковал каждый участок ее тела и затем тут же отдалялся, словно его целью было лишь возбуждение с обязательным последующим избежанием окончательного слияния. Дразнящее, теплое, дрожащее, ускользающее короткое замыкание чувств, таких же подвижных и беспокойных, как это было в течение всего дня, и теперь, ночью, когда уличные фонари высвечивали его наготу, но скрывали от Сабины его глаза, она была возбуждена до почти невыносимого ожидания наслаждения. Ее тело превратилось в куст шаронских роз, рассыпающих пыльцу, готовых испытать наслаждение.

Он так долго откладывал конец, так долго дразнил ее тело, что когда наконец овладел ею, она была вознаграждена долгими, протяжными, идущими из самой глубины толчками экстаза.

По всему ее телу пробежала дрожь, и она вобрала в себя его волнение, впитала в себя его нежную кожу, его ослепительные глаза.

Но момент экстаза быстро прошел: он отодвинулся от нее и сказал:

— Жизнь — это полет. Полет!

— Но это тоже полет, — сказала Сабина.

Она посмотрела на его тело, вытянувшееся рядом с нею. Он не дрожал больше, и она поняла, что одинока в своем ощущении, что только для нее одной в этом мгновении заключалась вся та скорость, вся та высота, весь тот космос, к которому она так стремилась.

Тут же в темноте он опять начал говорить о горящих самолетах, о том, как находят то, что еще осталось от живых, об опознании мертвых.

— Некоторые умирают молча, — говорил он. — Стоило заглянуть им в глаза, и ты понимал, что они

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату