надо, но всех других мужчин хочешь отогнать. С другой – их семья принадлежала к моему миру, который понемногу исчезал и которого было болезненно жаль.
Снег на крышах стал из электро-розового прозаически-голубым, помытая посуда сохла на полотенце. Мы вышли из дому. В зимнее субботнее утро людей на улицах почти не было, в переулке гудела снегоуборочная машина. Купив на Арбатской площади пару горячих напудренных пончиков, мы вошли в метро, топая по лужам талой воды. В вестибюле нас уже ждала Людик в пятнистой кроличьей шубке и шапке-рукаве типа «труба». Гулкий вестибюль был наполнен голосами и стуком монет в разменных автоматах.
Людик оказалась сероглазой барышней лестного для мужчин миниатюрного роста, в светлых кудряшках перманента. Разговаривая с Колей, она часто с кукольным кокетством выговаривала «ш» как «ф», что выдавало в ней человека, обделенного вниманием в детстве. Со мной Людик почти не говорила, а если все же заговаривала, то произносила слова обыкновенно, без кокетства. Наверное, чувствовала мое неодобрение.
«Поезд следует до станции Измайловский парк! До станции Измайловский парк поезд! До Измайловского парка!» – закричал из динамиков незримый машинист, где-то там, в своей кабинке упиваясь растерянностью тех, чьи планы коварно расстроил.
Поезд тронулся, и справа раздался ноющий голос: «Люти-топри-ви-извинитте нас что ми вам опращаемся. Ми сами люти не местные, ми люти беженци, живем на вокзале-отиннадцать-семей...»
Этот текст я слышал уже раз сто, и голос, кажется, тоже. Видимо, где-то существовал центр подготовки нищих, и какие-то исследования выявили, что лучше говорить именно про одиннадцать семей. Девять – маловато, не угадывается массовый характер, десять – слишком округленно, двенадцать – тоже неслучайное число, с претензией. А одиннадцать – самый раз. И где таким семьям жить, как не на вокзале, «пока власти не устроят на работу»? На вокзале – значит, недавно. На вокзале нельзя жить вечно. Одиннадцать семей на вокзале было в миллион раз хуже, чем одна семья у себя дома. К тому же они не собираются попрошайничать вечно, а ждут, когда власти устроят их на работу. Словом, текст про семьи на вокзале и «поможите-кто-по-капейке-кто-куском-хлепа» звучал в метро изо дня в день, как вальс из кинофильма «Метель».
Коля же слышал его впервые и пытался осмыслить. А я решился взглянуть на попрошаек, потому что обычно отводил глаза в сторону или даже закрывал из-за чувства неловкости и фальши.
Я увидел маленькую женщину в темном платке и вязаной кофте. На руках она держала спящую девочку, а рядом шел с шапкой пятилетний мальчуган с чрезвычайно веселыми черными глазами. Он подходил к сидящим пассажирам в приличных пальто и гладил их по коленкам.
Пошарив в кармане, Людик догнала беженку с вокзала и попыталась дать ей денег. Беженка движением головы показала на мальчонку с шапкой, и Людик положила бумажку ему. Мальчик не обратил на Людика никакого внимания. Он как раз выбрал себе молодую женщину в енотовой шубе и приготовился к хищному самоунижению. Девушка пыталась не смотреть на мальчика, но было ясно, что мальчик цепкий и выбора у него нет, как и у хозяйки шубы.
– Он похож на маленького Дон-Жуана, – поэтически сказал Коля, когда мы вышли из вагона на Щелковской.
– А по-моему, он похож на пиявку, – возразила Людик.
– Медицинскую? – уточнил Коля, как будто связь с медициной меняла самую суть пиявки.
– Как теперь называть твой дон-жуанский список? – задумался я.
– Что-то, связанное со здоровьем... Ценное и полезное. Список...
– Дуремара, – вдруг сказала Людик. Пожалуй, что-то в ней все-таки было.
Вестибюль конечной станции выстилался плотными рядами шевелюр и шапок, волнующихся и плывущих в противоположных направлениях.
5
Зима бросалась под ноги поземкой, из-под земли выходили паровые призраки, брели до угла и там распадались. Мы шатались по Первомайскому универмагу, сначала вылавливая пункты Колиного списка, а потом покупая уже без списка сокровища, каких нельзя было купить в Тайгуле: махровую подстилку для ванной, фен, боксерский шелковый халат.
Хождение по залам универмага в жарком пальто выматывало. Казалось, суета отхватывает самые ценные куски субботнего времени и именно здесь, в магазине, выходной тратится быстрей и напраснее всего. Наконец Коля тоже устал, и мы двинулись на выход. На обратном пути в вагоне нам встретилась еще одна из одиннадцати вокзальных семей, на этот раз под руководством отца, и не с мальчиком, а с двумя чумазыми девочками.
Девочка постарше в грязной желтой кофте отстала и бродила по вагону одна. Волосы были выкрашены хной. Она не стесняясь становилась на колени, гладила по руке свою жертву, ныла и канючила до того момента, пока жертва не сломается. Калмычка лет двадцати в дорогом кожаном пальто вынула из кармана ключи и сжала их в кулаке. Нищенка продолжала оглаживать ее колени, склонив голову набок. Получив горстку мелочи, она села тут же, рядом и стала медленно и равнодушно бросать монетки в щель между диванными подушками.
В Тайгуле нищих не было совсем. Возможно, об этом заботились власти. Но скорее всего, протягивать руку было просто бессмысленно. Можно было подкараулить кого-нибудь в парке или у гаражей, можно разбомбить киоск «Союзпечати» или собирать бутылки. Но протянуть руку за милостыней – безнадежно. Никто ничего не подаст. Нищие встречались только в пригородных поездах – и то очень редко.
Я помню одну слепую женщину, которая появлялась в сверловской электричке. Изредка мы с Колей видели ее, когда вдвоем ездили на сессию. Певица всегда была в одном и том же вишневом зимнем пальто, сером пуховом платке, суконных сапогах и пела одну и ту же песню. Голос у слепой был глубокий, чистый, женственный, она пела проникновенно, пытаясь взять за душу каждого пассажира, но прежде всего – саму себя. Себя она пронимала всегда – во многом благодаря выбранной песне. Это была песня про прекрасную девушку, которую где-то за Курильскою грядой повстречал рыбак. Повстречал и всю дорогу тосковал о ней, качаясь и вздрагивая в своей утлой рыбацкой шаланде.
Женщина в вишневом пальто брала первые ноты, а потом медленно взмывала голосом ввысь, слегка недовзмыв до нужной высоты. Главное, она очень увлекалась именно этим процессом замедленного въезжания и съезжания. В результате мелодия местами напоминала лирическую пожарную сирену:
(На этом «у» голос мотало почище шаланды, грозя слушателям морской болезнью.)
Но в этот раз морскому причалу сильно повезло, а рыбаку – тем более. Дальше рыбак возвращался на берег, встречал красавицу и предлагал ей выйти за него замуж:
Потом шел драматический куплет, на котором и без того лебединая песня становилась просто душераздирающей. Возможно, оттого что певица чувствовала – песня сложена лично про нее:
Ноты медленно проносились по вагону, как ордена на траурных бархатных подушках. Но невыносимо было не это. Невыносимо было слушать певицу в обществе Коли. Хорошо, если он не пытался подпеть примадонне. Но пропустить ее номер без комментариев, прибавлений и прибауток он просто не мог. Например, на самом трогательном месте он мог вполголоса сказать: «Подняла красавица КамАЗ». Или даже показать своей кощунственной рукой, как именно подняла красавица воображаемые глаза. Я чувствовал, что смеяться грешно, но победить смех не мог. Мне было стыдно за свою наблюдательную насмешливость, за неспособность бесхитростного сочувствия. Но при этом так хорошо было ехать вдвоем с Колей, вместе смеяться и радоваться нашей дружной, во всем согласной