«ты», и вынужден был отодвинуться в сферу обычных светских условностей и переменить с ним разговор на безразлично любезное «вы». Как покоробило Пушкина уже одно циническое его восклицание: «Раз император не мимо прошел, это чего-нибудь стоит!» Так он игриво обошелся с тем самым, что составляло для Пушкина настоящую боль.
И Пушкин теперь ревновал к нему Керн. «Что делаете вы с вашим кузеном? Отвечайте мне, но откровенно. Отошлите-ка его поскорее в его университет, не знаю почему, но я этих студентов люблю не больше, чем любит их г-н Керн. Достойнейший человек этот г-н Керн, степенный, благоразумный и т. д., — один только в нем недостаток — это, что он ваш муж. Как можно быть вашим мужем? Об этом я не могу составить себе представления, точно так же, как о рае».
Ревность Пушкина к Вульфу усугублялась невольными мыслями о том, что теперь налицо был и муж, а следственно, если бы что и произошло у Анны Петровны с кузеном ее, все будет покрыто: так, по Родзянке, по мнению света, ставящего выше всего единый закон, чтобы все было внешне прилично, — да, это был бы «законный» ребенок!
Так это страстное чувство, подобное теченью реки, которая не может не устремляться вперед, не было преграждено даже и теми препятствиями, которые на Пушкина столь внезапно обрушились: стремление вод перекинулось через преграду, и река текла по порогам — шумно, бурливо.
У Пушкина в это лето стояли на всех окнах цветы в ящиках и горшках: забота Прасковьи Александровны. Сам бы он никогда ни о чем подобном не позаботился, но милое это внимание по- настоящему трогало; да и вообще, попадая теперь в пустующее Тригорское, куда он частенько наведывался за письмами, он чувствовал всякий раз отсутствие и самой доброй хозяйки. Недаром, подписываясь Анне ее «прозаическим обожателем», Осиповой он говорил о себе как о человеке, который любит ее «очень нежно, хотя и совершенно иначе».
Он получал за нее письма и пересылал их в Ригу, беседовал с Анной Богдановной о хозяйстве и шалил с детьми. Дети его очень любили. Еще в первый же день, как уехали старшие, Маша, довольно наплакавшись, уставилась на непривычно молчавшего смуглого дядю. Она что-то обдумывала, а обдумав, сказала, вытянув губки и растягивая концы слов:
— Ты, Пушкин, к нам приходи-и! Мы тоже тригорские барышни-и!
Пушкин думал тогда совсем о другом, но все ж он ее подхватил и посадил себе на плечо.
— А ты что ж молчишь? — спросил он у пухленькой Кати: и она уже кое-что теперь говорила, только что сильно картавила.
— И мы тлиголские балысни-и! — не без труда подтвердила она и тем заслужила второе плечо.
— Вот я с вами и стал трехголовый! — провозгласил Пушкин и подошел к трюмо, чтобы девочки и сами могли в том убедиться.
Пушкин был рад рассеяться хоть на минуту. Но даже сама величественная Анна Богдановна при зрелище этом забыла обиду на Пушкина за короткую расправу его с драгоценной приятельницей Розой Григорьевной. Да и отъезду господ она всегда была рада, оставаясь над дворнею полной хозяйкой.
Особенно весел с детьми Пушкин бывал, когда его ждали письма из Риги. Маленькие проказницы это хорошо заприметили и однажды, махая письмом, побежали в кусты, Пушкин за ними. Ему ничего бы не стоило их сразу догнать, но он хватал мимо и падал, вызывая заливистый хохот. Под конец они кинулись к дому, через террасу в гостиную и там прямиком под диван… И Пушкин за ними. Обессилев от хохота, девочки мигом сдались, и Пушкин из-под дивана вылез с письмом…
В настроении очень веселом и беззаботном, как это редко случалось теперь, он выехал к дому, но круговою дорогой, через монастырь. Дожди и ветры последних недель сменились отличной погодой. День стоял ясный и тихий. Солнце играло в лесу золотыми кружками под ногами коня. Так же играла меж строк, кокетливо-нежно, в письме и сама Анна Петровна, и меньше всего Пушкин думал сейчас о дерптском прелестнике, пребывающем в Риге, в непосредственной близости к Керн. Но одно обстоятельство его пробудило. Внезапно ему показалось, что он видит какую-то надпись карандашом на одной из берез. Он повернул через поляну и соскочил с коня.
Береста уже отслоилась, и разобрать смытые дождями слова было нельзя; может быть, кем-нибудь здесь назначалось свидание? Он заглянул с другой стороны и увидел вырезанные ножом скрещенные вензеля: А. П. и А. В. Он тотчас разгадал, кто был скрыт под этими инициалами… И в довершение всего, она именовала себя Анной Петровной, отбросив фамилию мужа, а может быть, даже и вовсе назвавшись по- девичьи: Полторацкая!
Пушкин вскипел, и невольная краска кинулась ему в лицо. У него на сей раз не оказалось с собою ножа, и он прямо ногтями, как их ни берег, сколько было возможно, ободрал вензеля. Было совсем как в «Неистовом Роланде» любимого со времен Лицея Ариосто…
Так неожиданное это открытие, хоть и не было в нем ничего откровенно преступного, но говорившее все же как будто и о свиданиях, повергло Александра в настоящее смятение духа и вызвало полную сумятицу чувств… А нежные интонации голоса Керн, казалось, звучали меж тем в строчках письма у самого сердца…
Пушкин, однако ж, не предавался безумствам подобно Роланду, хотя солнечный день для него все же заметно поблек и в груди, как роса, пала горечь. И не сейчас, а лишь через год, когда в этой роще уже зеленели новые листья, однажды ему захотелось переложить несколько именно этих октав из Ариосто.
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
. . . . .
Орланд их имена читает,
Соединенны вензелем;
Их буквы каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все — может быть —
Другой, не этой Анджеликой.
. . . . .
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Но как писал эти строки, вся острота его чувств уже улеглась, и издали эта поляна, береза, и вензеля, и солнце в листве — все это для него засквозило одною лишь чистотой прозрачного воспоминания.
Он теперь быстро погнал коня, чтобы обрести, как и всегда, спокойствие в сильном движении.
Порою с седла задевал он рукою сухие сучки, и треск их ему был приятен. Скоро он миновал монастырь и, проскакав по желтым полям, очутился в своей уже, Михайловской роще, пустив коня шагом. Пожилой встречный крестьянин снял шапку. Пушкину было не до разговоров, но что-то в лице его обратило на себя внимание.
— Ты что? — спросил его Пушкин.
— Никак нет, не нашли, — ответил старик.
Пушкин к нему пригляделся и узнал того самого, для него безыменного, который остановил его на дороге и предрекал Санкт-Петербургу, с божьею помощью, быть начисто смыту. Да, те же усы, та же рваная шапка и те же загадки! Пушкин не поторопился спросить, кого не нашли, и спокойно ждал продолжения. Оно не замедлило.