Он принял цветок и приложил его к сердцу.
…Отъезд был короткий: Прасковья Александровна отъездов своих не затягивала. Пушкину удалось увидеть Керн на минуту наедине. Он исполнил ее пожелание и поднес ей «Онегина», но меж неразрезанных листов его она усмотрела вчетверо сложенный лист почтовой бумаги. Рука его дрогнула, когда он передавал эти стихи, написанные им ночью. Они у него вылились без напряжения и были легки, как дыхание. Но смутно стояло в душе: отдавать ли? Неизмеримо они превосходили, это он знал, стихотворение «К ней», написанное им для Бакуниной, но по существу это те же стихи, и было в них то же самое чувство. Керн на него поглядела, но ей невозможно было прочесть его скрытую думу. Тогда она развернула листок и стала читать. Стихи эти шли к самому сердцу.
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты
Звучал мне долго голос нежный,
И снились милые черты.
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Душе настало пробужденье,
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Грудь ее задышала неровно и часто, зарозовело лицо.
— Как я вам благодарна! Как восхитительно это! — И она прижала листок к груди.
У Пушкина также плыло в голове. Он уже вовсе забыл о Бакуниной и сознавал только одно: милая Керн уезжала, и он остается один и будет томиться и ждать ее возвращения, и… дождется ли?
Анну Петровну торопили. Она открыла дорожную свою шкатулку и хотела спрятать «Онегина» и посвященные ей эти стихи. Но что-то словно бы ее осенило. Она улыбнулась и проговорила растроганная:
— Как это странно! Первая ваша строка: «Я помню чудное мгновенье» — это о том, как вы в первый раз меня увидали. И вот император…
Пушкин прервал ее, сразу почти задохнувшись…
— Что император? — Руки его похолодели.
— И император — как вы. Он обратился ко мне с точно такою же фразой: «Я никогда не забуду первого мгновенья, как вас увидел!»
У Пушкина зароилось в глазах, он судорожно вырвал листок и ни за что не хотел его возвращать. Впрочем, отнять совсем и разорвать его было бы невозможно, и он наконец прекратил сопротивление.
Прасковья Александровна в Ригу отбывала всем семейством. Дома оставались одни маленькие — на попечение Анны Богдановны. Расставание было шумное, с поцелуями и восклицаниями, лаем собак.
Вульф уже потомился вчера на крыльце, и сегодня так же бы Пушкин не отдал ему места в карете. Но поэт покорно сейчас уступил ему это место: остался, не провожал.
Так чудное это мгновенье стало истинно только мгновением… Так на путях его жизни снова возник — Александр!
Вульф проводил отъезжающих, а на другой день у него с Пушкиным вышел большой разговор. Они говорили так долго, как никогда: четыре часа. Они говорили о Керн.
Но и до этого Пушкин, оставшись один, крепко задумался. Что, собственно, произошло? Он знал, конечно, из разговоров и болтовни между сестрами о том, что Анна Петровна виделась раза три с царем Александром. Всякий раз, как она поминала его, нельзя было в ней не заметить той юной восторженности, какая понятна была и памятна Пушкину по собственным его первым лицейским годам, когда государь был в ореоле победы над Наполеоном и выказывал свободомыслие и либерализм. Пушкин не придавал большого значения, в устах как-никак генеральши, этой особой приподнятости по отношению к особе «обожаемого монарха». Она даже советовала Пушкину, невзирая на неудачу ходатайства матери, вновь написать самому, но написать не официально и холодно, а со всею открытостью и простодушием.
— Я всегда говорила с ним простодушно, и он всегда был так мил и великодушен со мной.
Пушкин, сердясь на родных и друзей, что они заменили собственное его деловое обращение к императору многословным прошением матери, попробовал было написать такое послание, и Керн из любопытства, как обычно заглядывая и в писавшиеся при ней письма, вдруг натолкнулась и на этот набросок в той самой черной книге, где были «Цыганы», и принялась жадно его разбирать.
Пушкин писал царю это письмо и с настоящим волнением, и с ледяною внутренней холодностью: трудно выказывать откровенность к тому, кого ненавидишь, и говорить о великодушии с тем, кого презираешь. Это был черновой первый набросок, где не были еще сведены концы с концами. Однако же он в нем говорил о своих юных годах и о дерзких писаниях против правительства, объясняя их ожесточением, вызванным мерзкою сплетней, распространившейся про него, будто бы он был отвезен в секретную канцелярию и высечен там…
Пушкин не мог никогда вспоминать этой гнусной истории без гнева на сердце и без краски в лице. У него было давно решено драться с Толстым на дуэли, как только сам он получит свободу. Он уже дрался за распускание этих порочащих его слухов, но главный виновник, Толстой, тогда от него ускользнул. Он пал совсем было духом, и если бы не Чаадаев, который в нем принял участие, как знать, чем бы все кончилось… Он думал тогда: не застрелиться ли, а если не застрелиться, то не убить ли…
Тут Керн положила руку свою на тетрадь…
— Кого ж вы хотели убить? Вы написали тут V и, не докончив, сделали росчерк. Неужели же вы хотели сказать: Vorte Majeste? [1]Возможно ли это?
Пушкин сидел и снизу, закинув свою курчавую голову и обнажив ровные белые зубы, поглядел на нее с недоброй усмешкой:
— А если б и так?
— Это немыслимо. Самая мысль — невозможна!