стройные ножки, обутые в стоптанные лакированные туфельки, и через секунду вниз спрыгнула рыженькая девчонка в помятом шелковом платьице и коричневом джемпере. Девушка быстро стряхнула прилипший к подолу мусор, откинула маленькой рукой волосы со лба.
— Откуда ты взялась? — с недоумением спросила староста.
Девчонка прищурилась:
— А ты будто не знаешь — откуда? — двусмысленно улыбнувшись, проговорила она. — Спрашиваешь, словно тебе три годика…
Гусева нахмурилась, забыв о необходимости избегать напряжения мышц лица.
— Где-то я тебя видела? А-а, так ты с нового этапа, малолетка? Зачем в мой барак пожаловала?
Девушка непринужденно прислонилась к тумбочке, стоящей между нар, и, мельком взглянув на Марину, перевела свои озорные зеленые глаза на старосту.
— Зачем? — усмехнулась она и скрестила руки на груди. — Да вот, понимаешь, смотрю, где что плохо лежит…
— Ты эти шутки брось! — Гусева слегка придвинулась к девчонке. — Я — староста этого барака, и нечего тебе здесь делать. Сматывайся, пока я дежурного не позвала.
— Ах, староста? — Рыженькая приподнялась на носках, с притворным любопытством разглядывая Гусеву. — Староста, значит? А я и не знала, тетечка, что ты здесь — чуть пониже наркома.
И вдруг вкрадчиво-насмешливый тон ее голоса изменился. Зеленые глаза потемнели.
— Ну так вот, староста, или как тебя там. Ты какое имеешь право Мишку-парикмахера за вора представлять? Это знаешь как называется? Самозванство! И за это тебе можно сделать пять минут весело. Желаешь? — В зеленых глазах сверкнул недобрый огонек.
Гусева вскочила и испуганно отступила к выходу. Марине тоже стало не по себе. На обнаженной руке рыженькой она увидела синюю татуировку — «наколку». Марине уже приходилось видеть эти наколки. Циничные слова и не менее циничные рисунки навсегда, навечно остаются страшным клеймом на руках, груди и даже на ногах девушек и женщин, соблюдающих один из изуверских «законов» преступного мира. Впрочем, в большинстве случаев надписи эти представляют собой традиционные заклинания: «Не забуду мать родную», или «Умру за любовь», или — самая распространенная наколка: «Нет в жизни счастья!» У рыженькой на левой руке, чуть повыше запястья, было наколото «Векша».
«Значит, она тоже воровка!» — мелькнуло в голове Марины, и опять с новой силой и новой болью ощутила она рядом с собой тот чуждый, страшный и незнакомый ей ранее мир, с которым ей пришлось столкнуться и где ей придется находиться долгие шесть лет.
На секунду она прикрыла глаза. Шесть лет… Вот в этом закутке, с такой, как Гусева, с такими, как эта девушка-подросток, легко и бездумно произносящая двусмысленные фразы… Воровки, растратчицы, аферистки, поджигательницы… Шесть лет… Два места внизу, два — наверху, половинка окна, тумбочка, матерчатые «стены»… Жалкое подобие купированных секций вагона и жалкое подобие уюта — приколотые к перегородкам грубо раскрашенные коврики — роскошь, доступная только «старожилам». Такой коврик — с лебедем и полуобнаженной красавицей в лодке — украшает постель Гусевой. Целый месяц Марина видит перед собой эту девицу, у которой одна рука короче другой, а глаза занимают треть лица… И еще месяц, год, два… До конца срока — лебедь с шеей жирафа и лилии, похожие на ночные горшки… И Гусева со своими гнусными предложениями, со своей страшной «философией», и девочки с наколками, и низкий потолок цеха, где Марина изо дня в день будет ошкуровывать наждачной бумагой деревянные ложки…
пели вполголоса в дальнем конце длинного барака.
И так будет шесть лет… Нет, теперь уже пять. Уже второй месяц, как Марина здесь, на лагпункте капитана Белоненко. А до этого — камеры пересыльных тюрем, томящее ожидание этапа, душные вагоны, снова пересылки… Восемь месяцев — на швейном лагпункте, а потом — вызов сюда по какому-то там «спецнаряду». И — Гусева, лебедь на стенке, цех.
Это было лишь только коротким мгновением, но Марина почувствовала горячую влагу на ресницах и в отчаянии закусила губу: не сметь распускаться, не сметь! Она открыла глаза.
— Какое он имеет право строить из себя громкого жулика? — звенел голос рыженькой. — А девчонке этой ты что предлагаешь? На что ты ее наталкиваешь, гнида позорная? — голос звучал все громче, все злее. Девушка сделала легкий шаг к Гусевой. — А хочешь, я тебе одну штучку покажу?
Она стремительно выбросила вперед правую руку и молниеносным движением перечертила перед глазами старосты воздух — крест-накрест.
— А-а-а!.. — Гусева дико закричала, отшатнулась, закрыла лицо руками.
Марина не поняла, что произошло, почему кричит староста, почему рыженькая поспешно отступила к тумбочке. Как очутились в узком проходе купе еще две девчонки?
— А-а-а!.. Бритва… у нее бритва! — неузнаваемым голосом кричала Гусева, пятясь к выходу.
— Что случилось?!
— Порезали?!
Кто-то откинул маскировку с дверного прохода, и в купе напирали женщины, крича, толкая и перебивая друг друга.
Наткнувшись на них спиной, Гусева отняла руки от лица. Никаких следов порезов не было.
— Дежурного… Женщины, позовите дежурного… У нее бритва, я видела… — бормотала староста дрожащими губами. Розовые щеки ее отвисли, кудряшки на лбу взмокли. Она была жалка, отвратительна и смешна.
Незнакомая девчонка, черноглазая и юркая, оттеснила назад рыженькую и сквозь сжатые зубы пробормотала ругательство.
— Чего орешь? — вплотную подступив к старосте, зло проговорила она. — Где у нас бритва?
В тесном купе невозможно было повернуться, как невозможно было и выйти из него — проход загораживали любопытные. Марина, которую черноглазая нечаянно задела локтем, была вынуждена забраться на свою постель и поджать ноги. А в бараке шумели:
— Что там — дневальной по роже заехали?
— Глаза ей, что ли, порезали…
— Кого порезали? Очухайся! Сперли что-то, вот она и визжит.
— Это малолетки… Сегодня прибыли.
— Нож у них?
— Помалкивай знай. Не наша каша, не нам расхлебывать. Разойдемся, бабоньки, от греха…
Может быть, этим все и кончилось бы. Уже стали отходить от входа любопытные, и Гусева, убедившись, что лицо ее в целости, обрела прежний начальнический тон.
— Давайте по местам! — скомандовала она, подталкивая от входа женщин. — А вы — марш в свой барак, слышите?
Рыженькая уже поставила ногу на край постели Гусевой, чтобы подняться наверх, как вдруг из-за спины старосты высунулась тощая женщина с крендельками косичек на ушах. Ее желтое лицо было сосредоточенно и злобно.
— Узнала-а… — злорадно проговорила она. — Попались, голубушки… Все четверо! — Она указала длинным, чуть скрюченным пальцем на черноглазую девчонку, а потом ткнула по очереди в каждую. — Отдайте! — взвизгнула она, словно ее кольнули чем-то острым. — Все отдавайте! Шаль кашемировую, платок оренбургский! Сухари-и-и! Ограбили, обворовали! У самой вахты! Платок оренбургский! Воровки, карманщицы, паразитки! Вот эта, и эта, и эта! Все четверо здесь!
— Какие тебе все, полудурок? — произнес кто-то за ее спиной. — Эта с нашего барака, Воронова.
— Вы тут все заодно! Все! — продолжала вопить женщина. — Отдавайте вещи!