Он, кажется, снова вот-вот заплачет.
— Его святейшество посещал Прато, малыш Пьерино. Конечно, тогда он был не Папой Львом, всего лишь кардиналом Медичи, но он так славно позабавился в тех местах… — Она останавливается, потому что теперь малыш Пьерино и вправду плачет. Она обвивает руками этого пупсика, плаксивого поэтика. — Не расстраивайся, малыш Пьерино. Мы напишем недостающую часть вместе, напишем о Прато, и тогда ты сможешь продекламировать свое стихотворение его святейшеству. Он восхитится тобой, в точности как я.
Сопливый нос малыша Пьерино тычется в ее белоснежную шею.
— Хорошо, — сопит он с благодарностью.
Тысяча двенадцать. Тысяча одиннадцать. И дальше, дальше. Бедняга Сальвестро. При таком темпе никто вообще не будет о нем помнить…
Будь проклято это слово — «бедняга», а словосочетание «бедняга Сальвестро» — будь оно проклято вдвойне. Забудь о спасенных. Забудь о листьях. Маленькие проявления Божьего милосердия? На первый взгляд Сальвестро великолепно проводит время. Только пересчитайте его новых друзей: Папа, повар, посол, кардинал, младший дворецкий, виночерпий, шумливый гость, молчаливый гость, коротышка и дылда, стайка дрожащих музыкантов, чьи лица зачернены ламповой копотью, типы в шапочках (красных, черных, зеленых и синих), сенатор, финансист, дюжина картинных куртизанок (каждую из которых по какой-то курьезной причине зовут Империей), барон, лорд, ни единого священника, бесчисленные поэты (уже импровизирующие на тему его «праведных трудов»), сотня измазанных грязью нищих и секретарь. Каждый хочет пообщаться с Сальвестро, кроме, может быть, секретаря, который отягощен фолиантом в прочном переплете и пытается украдкой подать какой-то знак Папе, внимающему, как и Сальвестро, объяснениям Гидоля касательно
— Теперь мы переходим к одиннадцатому слою. В отличие от слоев с первого по пятый, которые, как мы помним, питают естественные сущности, производимые печенью, и от слоев с шестого по десятый, которые подкармливают жизненные сущности крови, одиннадцатый слой поддерживает животные сущности мозга. — Гвидоль переворачивает тонкую пластину пресного теста и открывает зеленоватую начинку, покрытую решеткой из каких-то волокнистых красных штучек и усеянную блестящими улитками. И Папе, и Сальвестро трудно следить за объяснением, потому что у Гидоля есть привычка говорить себе в рукав; кроме того, когда он волнуется, его акцент становится заметнее.
— Вы ведь не француз, правда, Гидоль? — спрашивает Папа, заподозрив неладное.
— Эльзасец, — отвечает Гидоль. — Так, теперь эти сухожилия со сливовым запахом. Догадываетесь, что это за мясо?
Они мотают головами.
— Волчье.
Блюдо, содержащее в себе
— Четыреста двадцать семь. Четыреста двадцать шесть… — Амалия подпрыгивает, сбиваясь то с ноги, то со счета.
Тем временем в дальнем конце tinello начинается веселый Mohrenfest [74]: «Царь Каспар и мавританцы» настраивают свои виолы, лютни, волынку и еще какой-то инструмент. Цимбалы? Дульцимер? Называйте его альпийской цитрой. Домми руководит рукоплесканиями, с силой ударяя кулаком по столу, который с готовностью раскалывается в щепки, из-за чего вдребезги разбиваются об пол и графины с тосканским пойлом, и тарелки с дымящейся курятиной, и супницы с давленой репой. Все остальные хлопают, и царь Каспар объявляет, что вначале сегодня будет добрая старая мелодия «Il grasso porco di cattivo umore».
Вскоре две Империи начинают танцевать игривую
— Как непочтительно, дорогой мой Сальвестро! Великолепно.
— …Сто восемьдесят три. Сто восемьдесят два…
— Верно! — вопит Нерони, перекрывая сто восемьдесят первое исполнение
Семьдесят девять нищих, шестьдесят три поэта, пятеро неотличимых друг от друга работников кухни, убирающих со столов, одиннадцать отборных членов низших монашеских орденов, трое незваных гостей, царь Каспар, шестеро «мавританцев» и чуть-чуть не дотягивающая до чертовой дюжина женщин, каждая из которых настаивает на том, что ее зовут Империей, со скрежетом останавливаются, поднимают взгляды и издают коллективное: «А?»
— Спасибо. ОГРОМНОЕ ВСЕМ ВАМ СПАСИБО! Теперь, как вам известно, его святейшество Папа Лев, будем неизменно об этом помнить, должным образом размышляя в самых укромных уголках своего сердца о неиссякаемом рвении возвышенного служения, чистоте незапятнанной веры, почтении к Святому апостольскому престолу и пламени подлинных добродетелей, посредством которых наш возлюбленный сын во Христе…
И здесь Нерони останавливается. Он глядит через весь зал на того, кто стоит рядом с его святейшеством, на того, чье имя он должен сейчас назвать. На самом деле он не любит произносить речи. Он предпочитает просто кричать, но, каким бы неумелым оратором он ни был, такого с ним прежде никогда не случалось. Он стоит, словно пораженный немотой, пока между его языком и памятью ведется бесплодная борьба. Кажется, он забыл имя этого человека.
— ВОТ ОН! — кричит он наконец, указывая на Сальвестро. — Разнообразными способами он проявил себя прекрасным, полезным и надежным слугой Апостольского престола, в частности, тем, что сегодня доставил сюда некоего Зверя, которого так сильно желал иметь его святейшество Папа Лев. И в силу этого его святейшество полагает уместным и целесообразным, чтобы этому доставщику Зверя был преподнесен дар, соответствующий величине задачи, каковой теперь был выбран, одобрен, — здесь Нерони делает паузу: не так уж он несведущ в ораторском искусстве, — и состоит в том, — еще пауза, — что он услышит ИСПОВЕДЬ ЕГО СВЯТЕЙШЕСТВА!
Оглушительные аплодисменты приветствуют этот выбор: в нем есть нечто такое, чему рады все без исключения. Медленно, шаг за шагом, Лев и Сальвестро приближаются к приветствующей их толпе. Нищие уже сдирают со стен портьеры, а Домми вернулся в свой прежний режим сокрушения столов, меж тем как поэты направляют свои усилия на складывание в новом виде обломков дерева и лохмотьев бархата. С чудесной скоростью посреди танцевальной площадки вырастает невзрачная, но прочная исповедальня.
