страданий нашего века».
В Ламбарене был праздничный обед, на котором по обычаю Коллегиума Вильгельмитанума сам именинник выбрал меню — жареный картофель. Старый усталый доктор произнес именинную речь, и она была невеселой:
«...Моя антилопа ждала меня сегодня поутру, и я мог прочесть в ее глазах: „Почему ты всегда должен уходить? В конце концов, мы с тобой два старых зверя — ты и я“. Я должен был, наверно, пространно объяснять ей понятия долга и взаимозависимости людей. Она же глядела на меня взглядом, в котором были сожаление к моему невежеству и укор: „Только взгляни на меня и делай, как я. Я даже не поднимаюсь, когда ты приносишь мне пищу“.
«Я мечтал уйти в отставку, когда мне исполнится шестьдесят пять, чтобы провести остаток жизни приятно и спокойно. Я хотел приехать сюда на годик как любитель, а потом поехать во Францию, и поработать годик над книгой между двумя приятными путешествиями, и поухаживать за женой, и дочкой, и внуками».
«Так вот, это все были прекрасные планы, но, к глубокому сожалению, я сознаю теперь, что я не должен ничего бросать, и я предвижу также, что мои последние годы будут намного более тяжкими и больше обременены всякими обязанностями, чем ранние годы. И все это очень меня печалит».
7 мая в середине дня Швейцер узнал, что в Европе заключено перемирие:
«Я сидел за столом и писал какие-то срочные письма, которые нужно было к двум часам доставить на речной пароход, когда под моим окном появился белый пациент, который привез с собой в больницу радиоприемник. Он закричал мне, что в Европе заключено перемирие. Мне еще нужно было дописать письма, а потом срочно пойти к больным. Уже после обеда зазвонил большой больничный колокол, и все обитатели больницы собрались, чтобы услышать радостную весть. После этого, несмотря на страшную усталость, я потащился на плантации, посмотреть, как там идет работа. Только вечером смог я задуматься и осознать значение того, что военные действия закончились...»
...Окончание войны не принесло Ламбарене долгожданного облегчения. Сестры и врачи пока не могли приехать из-за формальностей, осложнявших передвижение. Только в августе добралась, наконец, в Ламбарене мадемуазель Матильда Котман, снявшая с измученной Эммы Хаускнехт часть ее обязанностей. В 1946 году Эмма Хаускнехт писала друзьям:
«Мы все страшно устали, но Доктор самый мужественный из нас.
После долгого трудового дня он играет в своей комнате на пианино с органными педалями, и в тишине ночи, среди огромного леса мы наслаждаемся этими прекрасными концертами. Музыкальные часы служат для нас большим утешением и моральной поддержкой. Для меня они так много значили в эти годы разлуки с домом!»
С самого окончания войны беспрерывно росли цены. Нужно было все больше платить за импортные товары и за бананы. Соответственно пришлось повысить и зарплату африканскому персоналу. Резко выросла стоимость проезда до Ламбарене, и тут уж, как грустно отмечал доктор, никакая экономия была невозможна.
После войны чаще стали приезжать посетители. Американцы, среди которых в последние годы Ламбарене становилось все популярнее, увидели вдруг эту больницу, непохожую на все другие больницы мира, этих врачей-подвижников, этих страдальцев-пациентов из нищей страны, эти изобильные и скудные джунгли.
Стали выходить новые иллюстрированные книги о Ламбарене, и одной из них была книга Джоя и Арнолда «Африка Альберта Швейцера».
Доктор водил этих друзей-американцев по берегам Огове, показывал свои любимые места: «Вот так от сотворения мира — река, леса, облака!» В аптечке, за окном, забранным деревянной решеткой, он пошутил: «Видите, я узник!» В этой шутке было немало смысла: Швейцер часто говорил, что он узник Ламбарене, что оно держит его и движет им.
С утра американцы сидели на амбулаторном приеме и фотографировали, записывали, листали карточки больных. Они заметили, что возраста своего пациенты не знают. Болезнь свою они описывают неточно, но поэтически. Один вождь сказал о глухонемой женщине: «Эта женщина говорит глазами, но слышит сердцем». Муж прислал к доктору жену с запиской по-французски: «Пожалуйста, обыщите тело моей жены сверху донизу». Но чаще всего больные говорят о том, что у них завелся «червячок». Имена в карточках попадаются очень странные: вот Гельвеция (родилась в день швейцарского праздника), маленькая Ля Криз (родилась в годы кризиса), крошка Ля Гер (родилась в войну), Тинктура Йода (дочь здешней санитарки), мальчик по имени Доктор Альберт Швейцер (таких много) ...
Доктор впускает первого сегодняшнего пациента. «Имя?» — «Н'Замбу»; «Деревня?» — «Медемгогоа»; «Племя?» — «Пахуан»; «На что жалуетесь?» — «Червяк в груди»; «Карточка?» — Пациент достает с шеи затертую карточку, и Доктор отыскивает его имя и диагноз по журналу.
Американцы знакомятся со штатом. Сестры Эмма и Матильда (они здесь дольше всех, на них все хозяйство). Доктор Рене Кюнн: он эльзасец, сосед Швейцеров из Мюнстера, пасторский сын, с детства был поклонником доктора. Мадемуазель Гертруда Кох; она выступала с лекциями в Европе, собрала деньги на родильную палату, здесь она работает уже давно. У габонцев для всех врачей свои имена: Старого Доктора они зовут Минонг («Рифленое железо»), Мисопо («Большой живот», или «Важный»), Слоновое ухо. У других докторов тоже вполне внушительные имена: Торнадо, Длинный-длинный.
Назавтра один из гостей обнаружил у себя в комнате забытую доктором старую шляпу и вернул ее Швейцеру.
— О, вы честный человек, — с облегчением сказал доктор. — Когда я положу шляпу не там, я всегда в ужасе, что я потерял ее. Это ведь мой старый друг. Друзья в Европе предлагали мне новую шляпу, но я отказывался. Я покупаю в Европе новую ленту, и тогда шляпа опять становится как новая.
В этом рассказе уже отзвуки легенды. Люди, бесконечно уважавшие этого человека, его идеи и его труд, начинают поэтизировать все детали устоявшегося быта Ламбарене и облик самого доктора: его галстук-«бабочку», который он прикалывает в особо официальных случаях, его пеликанов, его антилоп, мартышек, ламбаренские праздники и проповеди, его шутки, его любимые рассказы. Потом в погоне за «человеческими черточками», за «хьюмэн тач», все эти детали обстановки, одежды и поведения брали на вооружение газетные репортеры, возносили, разносили... А потом новое поколение репортеров с завистью писало, что все это шедевр саморекламы и все это игра в свой стиль. Доктор, не решавшийся гнать репортеров, был так же мало ответственен за шумиху, как, скажем, Альберт Эйнштейн за мучившую его популярность.
А Швейцеру действительно не нужна была новая шляпа. Он действительно ездил третьим классом по железной дороге «только оттого, что не было четвертого». Он с присущей ему вспыльчивостью выбранил повара, когда тот подал к столу вино, потому что многие люди посылали в Ламбарене свои трудовые деньги, и тратить их надо было только на самое необходимое. Он никогда не был аскетом, но не видел проку ни в моде, ни в погоне за удобствами, все больше заполнявшей в послевоенные годы жизнь американца и европейца, ни в «искуплении мира вещами».
Война давно кончилась, а доктор Швейцер никак не мог выбраться в Европу. То голод грозил костлявой кистью схватить за горло его изможденных пациентов. То больница переживала нехватку персонала. То затевалось новое строительство.
Европа оживала после военного кошмара, и Эльзас все чаще начинал вспоминать едва ли не самого знаменитого и удивительного из своих сыновей. Швейцер собирался в Европу. Шел уже десятый год без отпуска. У доктора Швейцера было теперь четверо внуков, а он не видел еще ни одного. Да и дом его в Гюнсбахе, уцелевший во время войны, тоже манил к себе безмятежными днями труда. В день своего семидесятитрехлетия Швейцер вдруг услышал Гюнсбах: базельская радиостанция организовала ко дню рождения Швейцера передачу из Гюнсбаха. Первым говорил мэр, голос которого снова звучал бодрой верой в прогресс:
— «Привет тебе, дорогой Альберт. Я мэр Гюнсбаха. Мог ли я подумать, что когда-нибудь стану поздравлять тебя с днем рождения и посылать свои пожелания по радио за тысячи миль за океан! Но вот это случилось. В таких делах мы быстро двигаемся вперед.
...Жители Гюнсбаха и Гиршбаха вспоминают тебя сегодня и желают тебе всего наилучшего... Но должен тебе признаться кое в чем. Они немножко сердятся на тебя, потому что ты так долго не приезжал домой.