бы при них командиром. И когда лейтенант время от времени поворачивался в седле, опершись рукой о круп лошади, оглядывал колонну и зычно, со звонцой кричал «подтяни-и-ись!», все уже понимали, что покрикивал он не от какой-то машинной заведенности и недоброй воли, а оттого, что, стало быть, кто-то там и на самом деле замешкался и поотстал, закуривая или отбежав до ветру.
И лишь однажды, когда взошли на самый гребешок и дальше дорога должна была покатиться долу, лейтенант рассерчал не на шутку, потому что строй вдруг без всякой причины сбился с шагу, затопал разноногим гуртом, мужики, притушая ход, заоглядывались, и по колонне прошелся какой-то возбужденный ропот. Ехавший позади отряда Касьян, заговорившись с дедушкой Селиваном, едва не врезался дышлом в последние ряды.
– На-аправляющий! – гаркнул лейтенант. – Сты-ой!
Колонна приостановилась, и командир, упрятав глаза под посверкивающий козырек, поворотил коня в хвост отряда.
– В чем дело? Что за базар?
Мужики виновато отмалчивались.
Лейтенант обогнул колонну и, подвернув к повозкам, как бы пожаловался дедушке Селивану:
– Ведь только что отдохнули, покурили, черт возьми! Еще и трех верст не прошли.
– Дак вона, командир, причина-то! – Дедушко Селиван ткнул кнутовищем в обратную, уже пройденную, сторону. – Туда гляди!
С увала, с самой его маковки, там, позади, за еще таким же увалом, бегуче испятнанным неспокойными хлебами, виднелась узкая, уже засиненная далью полоска усвятского посада, даже не сами избы, а только зеленая призрачность дерев, а справа, в отдалении, на фоне вымлевшего неба воздетым перстом белела, дрожала за марью затерянная в полях колоколенка. А еще была видна остомельская урема и дальний заречный лес, синевший как сон, за которым еще что-то брезжилось, какая-то твердь.
Глянул туда и Касьян и враз пристыл к телеге, охолодал защемившей душой от видения и не мог оторваться, хотя, как ни силился, как ни понуждал глаза, не разглядел ни своего двора, ни даже примерного места, где должно ему быть. Но все равно – вот оно, как ни бежали, как ни ехали. Еще и ветер, что относил в ту сторону взволнованные дымки цигарок, долетал туда за каких-нибудь три счета и вот уже кудрявил надворные ветлы, курил золой, высыпанной под откос из еще не остывших печей, трепал ребячьи волосенки и бабьи платки, что еще небось маячили кучками на осиротевших улицах…
– Чего ж не сказали? – глухо проговорил у телеги лейтенант, поглядывая на повернувшихся мужиков. – Разве я не понимаю…
– А что они тебе скажут? – Дедушко Селиван поддел кнутовищем под козырек, поправил картуз. – Вот сичас зайдут за бугор – и весь сказ… А там уж пойдут без оглядки. Холмы да горки, холмы да горки…
Лейтенант с места наддал коню, рысью обогнал смешавшуюся молчаливую колонну и, привстав в стременах, уже сдержаннее выкрикнул:
– Ну что, ребята? Пошли, что ли? Или вернемся?
– Пошли, товарищ лейтенант! – отозвался за всех Матюха.
– Тогда – разбери-и-ись! Ши-а-го-о-ом!..
Но в остальном, исключая это маленькое недоразумение, отряд продвигался споро, не задерживаясь, минули и одно, и другое угорное поле, один и другой дол с садовыми хуторами и в третьем часу вошли в Гремячье, первое большое сельсоветское село. Следовало бы сделать передых, но решили в селе не останавливаться, не муторить народ, а идти до Верхов и уж там уединиться и перекусить без помехи.
Гремячье занимало оба склона распадка с мелкой речушкой между глядевшими друг на друга улицами. Колонна пересекла село поперек, с горы на гору, и пока шли ложбиной, на виду у обоих улиц, из дворов высыпали бабы и ребятишки, молчаливыми изваяниями уставясь на проходившее ополчение, на серых, пропыленных мужиков.
– Чьи, голуби, будете? – спросил какой-то трясучий белый старик, сидевший в тени, под козырьком уличной погребицы, когда колонна поднялась на левую сторону.
– Усвятские! – выкрикнули из рядов.
Старик трудно, опершись о раскосину, поднялся и снял с головы мятую безухую шапку.
– Кто еще через вас проходил, отец? – спросил Давыдко.
– Того часу Никольские пробегли да хуторские, – оповестил старик.
– А ваши пошли-и?
– Дак и наши. Али не видите, пустое село. Одно галицы да галченята малые. Пошли и наши, а то как же. Полтораста душ.
– На Верхи верно ли правим?
– На Вёршки? Дак вон они, за нами и будут. – И уже вослед крикнул больным, надрывным голоском: – Ну дак придяржите ево! Не пущайте дале! Не посрамите знаме-он!
– Постоим, отец! Постоим!
– Тади легкого поля вам, легкого поля!
Старик трижды поклонился белой головой, касаясь земли снятой шапкой.
За гремячьей околицей привязалась собака – полугодовалый волчьей масти кобелек, еще плоский, большелапый, с никак не встающим на зрелый манер левым ухом. Кобелек поначалу долго глядел на уходившую колонну, потом вдруг сорвался, нагнал и, то робея и присаживаясь, то обнадежив себя какой-то догадкой, опять догонял и озабоченно продирался подступившими к дороге овсами. Время от времени он привставал зайцем на задних лапах и проглядывал отряд с переменчивой тоской и надеждой в желтых сиротских глазах.