ксендз, как тетка моя, но их слишком мало, днем с огнем не сыщешь. Достаточно на дорогу белостокскую выйти, что там делается. Вот, позавчера на женщину одну напали, гроши, что с базара несла, забрали, да еще за ее же беду и избили.
Лучше бы я там была, пусть бы меня там бросили окровавленную в пыли дорожной, чтобы никогда бы я не могла уж подняться. Когда я на лесной дороге подумала, что одна осталась, сил во мне больше было. Моложе — двадцати лет еще не исполнилось, а теперь вот тридцать стукнуло. Другой ум, другие взгляды. Разговариваю я с этим моим ребеночком о том, что не веселая у него будет мама. Наверное, никогда он ее улыбки не увидит. Все солнце жизни со Стефаном ушло, а ему со мной уже никогда не быть. Чувствую я, что не увидимся мы с ним на этом свете и ребенка он тоже своего никогда не увидит. Сердце мое подсказывает, мое обманутое сердце. Столько обещано ему было, а сбылось ведь только одно — что любовь бывает единственной и на всю жизнь.
Стою я однажды над рекой и смотрю, как она рвется между берегами, как ветки за собой течение уносит. Если бы у дерева был голос, то вода бы все равно корни подмыла и ветви повырывала. Что ему с того голоса? Лучше уж в молчании. А если бы я вот так, головой в омут, и смотрю себе, смотрю на водоворот… Но нельзя, не одна я. Там во мне человечек колотится, о своей судьбе спрашивает. Двинулась я в сторону дома, а мысль, холодную, как смерть, уже второй раз от себя отогнала…
Ксендз говорит, в Варшаве перемены. Партийный и государственный аппарат чистят, а мошенники у власти. Для скомпрометированных людей не может быть места. А я думаю, как там у Стефана дела. Ведь он с теми был, кого под зад коленкой гонят. Ксендз головой кивает, не бойся, Ванда. У власти одно лицо, и своих детей она умеет наградить. Даже когда розгами высечет, потом приласкает.
Утром еще с теткой горох перебирала, а под вечер так меня прихватило. Воды прямо на пол в кухне отошли. Тетка перепугалась, кусок белой ткани принесла и лечь приказала. Сухо там в тебе, не двигайся, а то ребеночка, не дай Бог, покалечишь. Ну, лежу я в кухне, а боль меня так и разрывает. Ксендз на велосипеде поехал в соседнюю деревню за акушеркой. Та пришла, что-то пощупала и тетке шепчет, что ребенок-то от белого света отвернулся, не головка у него, а ножки выглядывают. Ну, думаю, конец мой приходит. Ждала я ребенка без радости, потому клубок новой жизни не раскрутится, да и мою нитку оборвать может. Будь что будет, снова думаю я, только чтобы не страдать сильно, чтобы побыстрее это случилось. Закрыть глаза и очнуться уже на том берегу. А есть ли он, тот берег, ведь никто его из живых-то не видел. Женщины надо мной склонились, потерпи, Ванда, „скорая помощь“ уже в дороге. Хотела я им сказать, зачем вы, люди, стараетесь, я уже по тому свету шагаю, но меня такая слабость взяла, что сил не было голос подать. Даже страдания затихли, сон веки мои слепил. Стены того света темными и далекими казались…
Живот мой разрезали и ребеночка в нем нашли целехонького и здорового. Большой, четыре с лишним килограмма. Сном я больничным спала, и он в тишине родился. Я так удивилась, что еще тут, среди живых нахожусь. Рукой до живота — а он плоский. Может, девочка, думаю. Нет, мальчик. Значит, второго вылитого Стефана я из себя выродила. Этот уж со мной останется, этого уж он при себе держать не захочет.
После разреза мне дольше лежать пришлось, что-то там не хотело заживать, в одном месте гной собирался, мне дренажную трубку вставили. А все мазало и мазало. Но стоило немного потерпеть, потому что нашла я тут близкую себе душу. Она приходила ко мне, сначала лицо умывала, руки, пока у меня сил не было себя обслуживать, а потом просто заглядывала, чтобы поболтать. И так слово за слово, стала меня уговаривать, чтобы я в дом ксендза не возвращалась. Ну, что это за будущее для меня и для ребенка? Хозяйство ксендза после тетки принять? Лучше в Белостоке остаться, присмотреться, работу какую-нибудь поискать. Может, курсы окончить или училище. Для учения я уж слишком старая, говорю. Какая же там старая, женщина в тридцать лет, самый мед жизни! Да я же последний раз книжку в руках держала только при немцах. Все уж забыла. Вспомнишь, начало трудным будет, а потом найдешь то, чего ты и не теряла, то, что в тебе все время было, только не подозревала об этом. Может, она и права, думаю. Стефан ведь тоже на эту деревню носом крутил, Белосток упоминал.
Думала, что тетка против будет. Да что там, она, наоборот, обрадовалась. Я Стефанчиком займусь, голова для учебы у тебя свободная будет. Комнату в Белостоке сними, мы с ксендзом заплатим, а ты к нам с субботы на воскресенье приезжать будешь, чтобы ребенок тебя не забывал. Я выбрала для себя медицинское училище. Хотелось быть похожей на подругу мою новую. Чтобы такую же доброту к людям иметь и мудрость во взгляде, как у нее. Если бы я раньше такой была, то, может, смогла бы и Стефана удержать, может, мы бы кого нужно умолили, чтобы нам такую жестокую судьбу не уготовили и на одинокую жизнь не обрекли. Но что есть, то есть, жизнь мне без мужчины предначертана, пустая постель ночь за ночью, аж до самой последней.
И снова я снимаю комнату, словно время повернуло назад, и я сейчас в должности секретарши работаю и приезда Стефана ожидаю. Но это уже не та комната, не тот город, и я уже другая, старше на десяток лет. Не начинаю жизнь сызнова, имею то, что имела, и временами мне так даже лучше. Люблю вернуться с занятий в свой угол, включить радио. Туфли сброшу и хожу себе босиком, всегда любила, чтобы моих тяжеленных шагов слышно не было. Стефан даже злился на меня за это. Не по земляному полу, мол, ходишь, а паркет под ногами. Ну и пусть паркет, по нему так же ступают, как по чему другому. Музыка играет, тихая такая, чтобы не мешать тем, кто за стеной, а я чай заварила, сижу в углу атаманки, сигаретку покуриваю. И от этого всего мне так приятно, что я даже глаза прикрываю. Радуюсь я еще, когда еду к ребенку, и когда назад сюда возвращаюсь, тоже радуюсь. Так и меряю песчаную дорогу от станции до дома ксендза, от дома ксендза до станции, и каждый раз она мне все короче и уже кажется, скоро в тропинку превратится. Я с новой подругой мыслями об этой дороге поделилась, а она мне и говорит: это потому, что ты растешь и в гору поднимаешься».
Когда сын ушел, он вымыл посуду, пропылесосил квартиру и, взяв сетку, пошел за покупками. Пришлось стоять в нескольких очередях, приближался конец недели, и людей было больше обычного. Очередь ползла в сторону прилавка, и он вместе с ней. У людей были серые, усталые лица. Они не выглядели счастливыми, как хотел тот бывший студент, который бросил все и пошел в народ учить. Он его хорошо помнил, хотя и прошло столько лет с их встречи. Худой, с бледным, нервным лицом, в очках. У него был выступающий вперед подвижный кадык.
Внизу в гостинице находился ресторан, где кормили лучше всего в городе. Там они все и собирались: Гелас, Кровавый Владек, прокурор Машлиский с женой, моложе его более чем на двадцать лет, которую везде брал с собой, ну и он. Это был местный клуб пятидесятых годов.
Тот студент, идя как-то на ужин, нерешительно остановился в дверях, щурясь и разглядывая зал близорукими глазами. Партсекретарь кивнул и позвал его:
— Пожалуйста, присоединяйтесь к нам.
Студент согласился, но было видно, что он хотел побыть один. Ему было неловко в обществе людей более опытных, умеющих пить водку. Жена прокурора потянула его танцевать. Как позднее оказалось, она давала ему понять, что охотно бы навестила его в номере гостиницы. Он отговаривался, что устал и что завтра ему с раннего утра ехать в район. А когда она проявила настойчивость, студент признался, что решил никогда не изменять жене, вызвав тем самым взрыв бурного смеха у подпитой женщины. Она качалась, обхватывая руками живот и обращая на себя внимание людей. Прокурор поспешно встал из-за стола и, взяв жену под руки, вывел из зала. Когда студент вернулся на свое место, Кровавый Владек похлопал его отечески по плечу.
— Не переживай, — проговорил, — это обыкновенная девка.
Парень его заинтересовал, может, потому, что был моложе и не сказал бы: поживете с мое, увидите. Скорее, Владек мог выступить с чем-то подобным. Потекла беседа. Студент распалился, его лицо приняло одухотворенное выражение:
— Знаю, что я идеалист, и не отрицаю этого, но теперь такое время, в котором, чтобы указать людям правильную дорогу, нужно запылать, подобно факелу. Потому что, пока мы живем в такой темноте, мало кто знает, какое счастье его ждет впереди. Сейчас главным становится человек, личность. Несмотря на то что мы хотим счастья для миллионов, каждая отдельная судьба является предметом нашей заботы. Я должен убедить их претворить эту идею в жизнь, а если потребуется, и пожертвовать всем. Так мне приказывает моя совесть коммуниста. Первый шаг уже сделан, теперь мы должны, товарищи…
Студент повторял по кругу одно и то же. Звучали скучные, шаблонные фразы. Он перестал обращать