накрутиться успела. Последнее время ничего-то мне не хотелось, на голове пакли торчали после шестимесячной. А тут как предчувствие какое было. Ну, я, значит, расческой раз по кудрям, два — и в кухню, жду, когда он войдет. Входит. Голову в дверях пригибает. Смотрит на меня. Я на него. Оба слов не можем найти. Наши глаза только по лицам бегают и каждую изменившуюся за время разлуки черточку отмечают. Все по-старому, только виски с проседью, столько седины за неполные два года. Где же его счастье с другой, думаю.
И, наверное, мы бы так и стояли, если бы не тетка. Словно и не знает, что кто-то приехал, будто и не слышала машины и не увидела ее во дворе. Ну, наконец, говорит, вспомнил про нас. Совещание у меня в Белостоке, отвечает, решил посмотреть, как вы тут живете. Вижу, вам электричество провели. Ну и слава Богу. Наша деревня почти что последняя в планах была, а поди-ка достань керосин, когда всюду уже лампочки горят.
Сидим, значит, за столом, они с ксендзом по рюмочке, другой. Ксендз уже отказываться стал, а Стефан налегает, графин схватил, доливает. На меня не смотрит, только сгребает с тарелки, что ему тетка подкладывает. Все у вас вкусное, если подольше тут побыл бы, в дверь не вошел. А кто ж тебе запрещает, говорит ему на то тетка. Тебе бы не помешало пару кило добавить, а то выглядишь, как чахоточный, может, и правда с легкими у тебя не в порядке? Не проверялся? Легкие, отвечает, дышат, вот сердце пошаливает. На этаж поднимаюсь, как пробку кто в горло вставил. Тетка: и что удивляться, город во вред здоровью, пыль, газы, все это в человека впитывается. Он: зато вы хорошо живете — Ванда, как роза, грудь вперед, глаза святятся. Правда, тоже не бережется, сигарету за сигаретой. Это ты-то куришь, Ванда! Трудно поверить. Вытаскивает „Спорт“, угощает. Покажи, как затягиваешься. Я беру сигарету, и мне так тепло сделалось, что оба мы одну и ту же марку курим. Ну ты затягиваешься, как профессиональный курильщик, говорит Стефан и подвигается ближе. И рука его на спинку моего стула опускается. Как ты тут живешь, рассказывай. Учу в школе, здесь, в деревне. Что это за работа, кривится он, хочешь, я тебе что-нибудь в Белостоке найду. Хорошо, быстро соглашаюсь я, и еще головой киваю, чтобы не подумал, что я сомневаюсь. Всегда будет так, как ты скажешь. Ну, Ванда, ты взрослая, думай своей головой, а не моей. Пусть думает та, что умнее, чем моя. Ты надо мной смеешься, говорит, а я чувствую его руку у себя на спине. Жирок у тебя, знаешь ведь, что я это в женщине люблю. Да, поздно уже становится, нужно где-нибудь голову преклонить. Что там с моим шофером? А тетка: хорошо накормлен, спит в комнате при кухне. Для тебя постелила в столовой. А натоплено? — спрашиваю я. Не бойся, не замерзнет, перина теплая, пуховая. В холодном спать полезно. Тогда я туда пойду, а Стефан пусть у меня. Где он там на твоей постельке поместится, ноги у него будут свисать. Ну, ладно, прерывает Стефан, идите спать, мы с Вандой сами разберемся. Тетка к себе пошла, а ксендз уже пару часов, как ушел. Мы остались вдвоем. И снова между нами тишина) зависла. Ну, иди спать, Стефан, если завтра тебе рано ехать. А ты что будешь делать? Я еще посуду после ужина помою. Оставь эти тарелки, в окно не улетят, иди ко мне. Руку мне на груди положил, а я ее сильно своими прижала. И пошли мы в ту комнату, где всю зиму было не топлено. Стефан уже был пьяный и так на меня навалился, что я воздуха не могла набрать. На счастье, обмяк сразу и сдвинулся на бок. Извини, говорит, я ничего не смог для тебя сделать.
И за что он передо мной извинялся, мой единственный мужчина…»
Спал неспокойно. Какой-то суд конфедератов, какие-то пылающие кресты на пригорке, потом уносило его половодье, заливало ему рот, он задыхался, хотел кричать, но не было сил. Может, причина — несварение желудка? Ночью читал дневники Ванды. Почувствовал голод. Вынул кусок колбасы из холодильника и съел стоя. Даже хлеба не захотелось отрезать. Да, точно, это холодная колбаса. Все начинало подводить. Уже дошел до того, что считал за победу, если мог дотянуть до вечера и ничего не болело. Недомогание сопутствовало ему теперь все время. Он научился не обращать на это внимания.
Около десяти пришел Михал.
— Ты что сегодня не ездишь?
— Должен был после обеда, но не выдержал, из дома ушел, старая моя с самого утра теребит меня за задницу.
— Наверное, есть за что.
— Ага, бабки приношу, с голоду не умирает, пусть сидит себе тихо.
— А может, она хотела бы иметь еще и мужа.
— Ты что, отец, в адвокаты нанялся? Ну, чего там в письме было?
— А, кое-какие старые бумаги после матери.
— Куда ты их спрятал?
— Они предназначены только для меня.
Михал сделал растроганное лицо.
— Да-да, семейная тайна. Я слишком мал, чтобы меня к ней допускать.
— Никакой тайны. Мать просто дневники вела. Этот, сын ее, запаковал все и прислал.
Михал, сделав презрительную гримасу, сменил тему:
— Отец, нет ли у тебя что-нибудь на опохмелку?
— Ты же на работу идешь.
— Пока дойду, все проветрится.
Он подошел к бару, открыл его и вынул оттуда начатую бутылку. Налил в рюмку, с сожалением замечая, как дрожат руки.
— Нужно что-то решать, — обратился он к Михалу, — соглашаться на захоронение матери тут или нет.
— Конечно, соглашаться. Не помешает, а может, поможет. Этот из Америки приедет не с пустыми же руками.
Он посмотрел на сына с сожалением и упреком. Что же из Михала вышло, что главное в его жизни — только материальные блага? Сам он тоже не слишком-то задумывался над спасением души, но от денег никогда не зависел.
И вот ведь еще что удивительно, Ванда была действительно хороша собой. Михал унаследовал от нее фигуру, низкий лоб и круглые щеки. Только то, что у матери можно было назвать красотой, Михала, скорей, портило, чем украшало. Ванда была живая, с курносым носиком, натуральным румянцем. Лицо же Михала выглядело грубо. Он любил сына, так что это открытие каждый раз доставляло ему неприятные ощущения.
— Приходи вечером, — неожиданно мягко произнес он. — Подумаем. Это не такое простое дело, как кажется.
«Слеза слезу гонит, с его отъездом я сама не своя. Глаза такие маленькие, будто щелочки. Тетка и ксендз около меня, как около больной, ходят. Пусть плачет, говорят они между собой, может, этот нарыв в ней лопнет и очистит тело. Тогда она выздоровеет. А я не больная, я уже просто не могу жить.
Ночью зашла на чердак, веревку через балку закинула и петлю готовлю. Жалко мне себя немного, но сил уже больше нет. Поискала стул, спинка у него ободрана, но сиденье крепкое, солидное, мой вес выдержит. Залезаю я на стул, дотягиваюсь до веревки, а тут тетка влетает. Как крикнет, как наскочит на меня! У нее фонарь из рук выпал, и мы в темноте с ней ползаем, ищем его. Била она меня кулаками со страшным криком, что я тут, в доме ксендза, где с Богом общаются, такое вытворяю. Ксендз тоже примчался с керосиновой лампой, с которой на скотный двор ходили, смотрит, как мы на полу возимся, ничего со сна не понимает. Тетка ему только на веревку показывает, она так перепугалась, что у нее после первого выкрика голос пропал. Еще две недели слова из себя не могла выдавить, только глазами с нами разговаривала. И я с ней все время рядом должна была находиться. Даже спали вдвоем в холодной комнате, я у стены, чтобы сбежать не смогла, и то сквозь сон она все рукой шарила, тут ли я. А потом оказалось, что я матерью буду.
Как нам врач об этом в поликлинике сообщил, так тетка сразу и выздоровела. Ну, теперь ты в безопасности, ничего плохого уж с тобой не случится. Бог услышал меня.
Хожу я по дому ксендза, на двор выйду, погуляю, и так мне как-то тяжело на сердце. Что я одна буду делать с ребенком в этом злом мире, где один другому не только помочь не хочет, а, наоборот, еще в пропасть пихнет и чужому несчастью радоваться будет? Конечно, и хорошие люди попадаются, такие, как