остальную давным-давно поменяли на кукурузу у богатеев да мельников, чьи мельницы стояли выше по реке.
Расчистив свою канавку, Шуштэру пошел к соседям разжиться табачком — и разжился. Не на одну, на две трубки. Дьячок ходил за ним след в след. Шуштэру дал и ему покурить. И пошел не торопясь дальше, вдоль русла, натягивая рубаху на обгорелые, обожженные палящим солнцем руки. Поравнявшись со стариком, что забивал колышки для своей донки, Шуштэру не на шутку разозлился и заорал:
— Мотай отсюдова, нечего рыбу с первого дня пугать!
— Будь по-твоему, — миролюбиво согласился старик, — только опасения твои напрасные. Рыба-то, она супротив течения ходит, нешто забыл? Перво-наперво Бузэу надо в Сирет впасть, а тогда и рыбка пожалует.
— И то верно, — признал, поостыв, Шуштэру. — Ладно, старик, ставь свою донку, хрен с тобой.
— Ставлю, ставлю, — засуетился старик, — кто знает, вдруг да и попадется какая-никакая рыбешка. Прошлой весной я в этой самой яме агромадного сома взял, с доброго поросенка.
— А ну, сматывай удочки! — снова разъярился Шуштэру. — Давай, давай отсюда. Кому сказано!
Вечерело. Солнце катилось к закату. Народ, что собрался на берегу, томился ожиданием, но по домам не шел. Бабы на берегу запалили костры. Ночь настала. Мужики удивлялись, что же это воды все нет, спрашивали у Шуштэру, почему ее не видать.
— Мало ли что не видать, — отвечал Шуштэру, — зато слыхать. Ляг ухом к земле, послушай.
Человек пять мужиков легли брюхом в песок, стали слушать. Шуштэру крикнул бабам не галдеть. Тишина. Мертвая тишина. Земля, иссохшая до самых глубин, молчала. Молчала угрюмым молчанием камня. Мужики, что остались стоять, напряженно вытянули шеи, прислушиваясь. Ночная иссиня-черная тьма густо вымазала их бороды варом и сделала лица зловещими.
Шуштэру тяжело поднялся.
— Не слыхать стало. А гудело ведь, ровно гром дальний, гудело, — чуть не плача сказал он и вдруг взмахнул руками. — Ах они, змеюки подколодные! Это ж мельники нам воду заперли! Побежала она в ихние пруды, за плотины! Теперь нам и через неделю воды не дождаться. Поедем, братцы, проучим злыдней!
Мужики озадаченно переглянулись. А Шуштэру-то, кажись, прав. Мельники завсегда их водой обижали, и в прошлые годы.
— Мало того, что обирают нас, догола раздевают, — кипятился Шуштэру, — так и воду утаивают.
Мужики, оставив кирки, лопаты, бросились седлать лошадей.
Надо выручать реку, иначе — погибель.
Через четверть часа в русле крутились около двадцати конников. С берега им кричали про топоры и вилы, мол, без драки не обойтись.
Шуштэру тронул поводья и двинулся вперед, за ним потянулись остальные, поначалу беспорядочно, а потом выровнявшись, словно кавалерийский эскадрон. Ехать было трудно. Копыта вязли в песке. Одна лошаденка споткнулась, заржала испуганно. Хозяин ударил ее кулаком промеж ушей. Впереди все выше и выше вскарабкивалась луна с желтым морщинистым лицом старухи. Заблестел песок. И его светящаяся дорожка повела прямо к луне. А может, наоборот, луна сыпала блестящий песок в речное русло.
Шуштэру ехал первым. До верхних сел было далеко.
И самое ближнее — в часе пути, а то и больше, ежели прямиком. А всадники ехали речным руслом, извилистым, петлистым, вязким. На полдороге у двоих лошадей, ослабелых с голодухи, подломились ноги, и они, бедные, рухнули на песок и больше не встали. Мужики остановились, спешились, подтащили их к берегу.
— На берег выволакивайте, — распорядился Шуштэру, — там и шкуру снимете, а то вода опоганится.
Остальные шажком двинулись дальше, под высоким синим небом, навстречу луне, что приклонилась усталой головой к верхушке холма. И справа стеной стояла тьма, и слева тьма. Земля, прогретая дневным зноем, дышала жаром, лошади потели, то и дело приходилось обтирать их взмыленные бока, понукать, подстегивать, потому что, обессилев, они все норовили остановиться; одни мужики делали это ласково, с уговором, похлопывая их по шее, другие— со злобной бранью, охаживая плеткой по бокам и крупу.
Наконец добрались до первой мельницы, торчавшей на голом бугре, остановились. Мельничный пруд был пуст. Двинулись дальше. Вода была перекрыта еще выше. Человек семь мужиков спешились, пожалев загнанных лошадей, и отстали. Другие упорно гнали лошадей рысью, торопясь поскорей добраться до тополиной рощицы.
— Тпру-у! — Шуштэру придержал своего мохнатого низкорослого конька, оглядел товарищей. От всей ватаги едва-едва половина осталась, а до следующего села и за час не доедешь.
К полуночи добрались до следующей мельницы. Уже издали завиднелась ее островерхая жестяная крыша между двумя старыми черными ивами. Рядом с мельницей у самой запруды прикорнул домишко со слепыми, темными окнами. Мимо мужиков проковылял утиный выводок и исчез в траве.
— Накупались, заразы, — сказал Шуштэру, — по сю пору ныряли. Тоже стосковались по зоде.
Мужики сгрудились теснее, ехали почти бок о бок. Ощупывали топоры за поясом. Речное русло забирало резко влево, к мельничному пруду. Лошадей пустили крупной рысью, у обрыва перед запрудой спешились.
Пруд был пуст. Желоб наполовину забит землей. Воды не было.
Мужики глазам своим не верили. Тесной гурьбой прошли они по мостку к мельнице. Теленок, разлегшийся прямо на тропинке, замычал во сне. На дворе залаяла собака.
Послышался приглушенный кашель, кряхтенье, лязг задвижек. Перепуганный хозяин, видно, принял их за грабителей. Мужики молча вернулись к лошадям.
— Вверху воду держат, на самой дальней мельнице, — произнес наконец Шуштэру, — туда двинем.
Четверо мужиков отделились и поскакали обратно. Топоры, торчавшие у них сзади за поясом, ярко блеснули. Шуштэру и остальные мужики доехали до поворота, за которым русло прямой полоской тянулось вдаль и конца ему не было видно. Тут все и оставили Шуштэру.
Он их не окликнул, даже не обернулся, а поехал дальше, изредка ласково ободряя лошадь, глядя на желтую луну, что все еще дремала, лежа на верхушке холма. Лицо ему и голые, торчащие из оборванных рукавов руки обдавало освежающей прохладой мелкой водяной пыли.
Скверный человек
Моему дядюшке, который высказал мне все свои обиды, когда я после долгого отсутствия вновь приехал в родное село
Племянник называется! Научился бумагу марать, строчит — никого не жалеет. Родного дядю на весь белый свет ославил! Знай, племянничек, выкинул я тебя вон из своего сердца — подумать только, назвать меня в своей книге «папой»! Под прозвищем вывести! Видано ли такое? А все подлец Гогодитэ виноват, сидит в нашей кооперативной лавочке и клички выдумывает. Это он меня римским папой окрестил: папа Леон да папа Леон. А почему? Да потому, что повздорил я как-то с нашим попом, ну и сказал со зла, что к католикам перейду и бабу свою переведу в католичество. Вот Гогодитэ и прозвал меня папой. А ты, племянничек, нечего сказать, хорош! Дотянулся до горшка с медом, так можно теперь родного дядьку лягать. Забыл, видно, кто тебя учил хвосты и уши собакам подрезать, чтоб злее были? Забыл? Забыл. А кто тебя на клячонку подсаживал, пень пнем стоял, покуда ты не взгромоздишься к ней на спину, тоже забыл? А из омута кто тебя вытащил, когда ты уже пузыри пускал? Поделом же мне, старому дураку! Вот напасть: куда ни сунься — всюду невезенье! Ну, прозвал меня недоумок Гогодитэ папой, а тебе-то зачем на весь свет звонить? Мало ли что люди болтают! А ты не повторяй… А уж раз обозвал папой Леоном, то добавь, что, мол, человек он прекрасный, не то что римский папа, который только языком трепать и горазд. А на самом